Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Что делает человека совершенным
25:12

Что делает человека совершенным

Что делает человека совершенным? Пост? Молитва? Годы, отданные безмолвию пустыни? Чудеса, творимые силою веры? Брат пришёл к авве Макарию Великому с сим вопросом — и обрёл ответ, который вмиг преобразил всё его разумение о пути к Богу. ________________________________________ Египетская пустыня в полуденный час — то царство света и безмолвия. Солнце царит в зените, изливая на землю такое сияние, что всё вокруг становится золотым — и песок, и камни, и сам воздух, дрожащий от жара. Небо — глубокое, бездонное — простёрлось над головой как лазурный шатёр. Тишина такая, что слышно, как бьётся сердце. Ни ветра. Ни шороха. Лишь вечность, разлитая в пространстве. И посреди этой вечности — инок, идущий к старцу. Идёт он медленно, размеренно, ступая по раскалённому песку с тем благоговением, с каким входят в храм. Ибо знает: сия пустыня и есть храм. Храм не рукотворный, где стены — небеса, а престол — сердце, открытое Богу. Он идёт к авве Макарию. ________________________________________ Макарий Великий — таково было имя старца, к коему устремлялись сердца ищущих по всему Египту. Жил он в сердце пустыни, в месте, именуемом Скит, где песчаные просторы простираются до самого края земли, где нет ни селений, ни дорог, ни даже следов человеческих. Одна лишь бескрайность — песок, небо и Бог. Келья его была проста до крайности: выдолбленная в скале пещера, в которой едва помещался человек. Внутри — циновка для сна, кувшин для воды да связка тростника для плетения корзин. Вот и всё имущество старца, прожившего в пустыне более шестидесяти лет. Но слава его распространилась далеко за пределы Египта. Говорили, что Макарий беседует с ангелами. Что бесы бегут от него, как тьма бежит от света. Что он исцеляет больных одним словом, а сердца человеческие читает, словно раскрытую книгу. Говорили, что он достиг такой высоты духа, что стоит на пороге совершенства. И вот к нему шёл инок с вопросом. ________________________________________ Когда солнце склонилось к закату, окрасив небо в пурпур и золото, инок достиг кельи старца. Остановился у входа. Не посмел войти без зова. Ждал, пока старец сам не выйдет или не позовёт. Так требовал обычай пустыни — не врываться в чужое безмолвие, но смиренно ждать, когда тебя примут. Макарий вышел сам. Невысокий, сухощавый, с лицом, иссечённым морщинами, как камень — ветром и временем. Седая борода спускалась до пояса. Глаза — глубокие, тёмные, но в них такой свет, что инок невольно опустил взор. — Мир тебе, брат, — сказал старец тихо. — Что привело тебя в сию пустыню? Инок пал на колени. Склонил голову. — Авва, — произнёс он, и голос его дрожал от волнения, — осмелюсь ли вопросить тебя о том, что терзает душу мою? — Вопрошай, — ответствовал Макарий. — Для сего мы здесь и пребываем — дабы искать истину и делиться ею с ищущими. Инок поднял глаза. В них читалась мука — мука человека, который идёт путём духовным и не знает, верна ли дорога его. — Авва, — сказал он, и слова его полились, как вода из переполненного сосуда, — я алчу совершенства. Пять лет провёл я в пустыне. Пощусь. Молюсь. Бодрствую ночами. Избегаю людей. Храню безмолвие. Всё, что заповедали отцы, стараюсь исполнить. Он замолчал. Потом добавил тише: — Но не чувствую, что приближаюсь к цели. Не вижу в себе перемен. Словно иду по кругу, а не вперёд. И вот вопрос мой, авва: в чём состоит совершенство? Как достичь его? Что должен сотворить человек, дабы стать совершенным? Макарий слушал молча. Потом, когда инок умолк, кивнул — как бы соглашаясь с тем, что вопрос сей важен и требует ответа не спешного. — Войди, — сказал он. — Сядем. Побеседуем. ________________________________________ Они вошли в келью — тесную, прохладную после дневного зноя. Макарий опустился на циновку, скрестив ноги. Инок сел напротив. Между ними — ничего, кроме воздуха и тишины. Старец молчал долго. Инок ждал, не смея прервать молчание. Он знал: старцы не отвечают второпях. Они вслушиваются в вопрос, словно врачи, вслушивающиеся в биение сердца больного. Ищут корень, а не только поверхность. Наконец Макарий заговорил. — Брат, — сказал он тихо, и голос его был подобен журчанию ручья, — ты вопрошаешь о совершенстве. Скажи мне: что разумеешь ты под сим словом? Инок растерялся. Он ожидал ответа, а не встречного вопроса. — Я... я полагаю, — начал он неуверенно, — что совершенство — сие есть состояние, когда человек более не грешит. Когда все страсти побеждены. Когда душа чиста, как кристалл, и ничто не препятствует ей видеть Бога. Макарий кивнул. — Хорошо сказал. И верно. Но вот что скажу тебе: всё, что ты перечислил, — суть плоды совершенства, а не корень его. — Не понимаю, авва. — Поясню, — старец поднял руку, указывая на тростниковую корзину в углу. — Видишь корзину? — Вижу. — Она сплетена из тростника. Тростник — сие материал. Но корзина становится корзиной не оттого, что тростник хорош, а оттого, что мастер знает, как сплести его правильно. Понимаешь? — Кажется, да. — Так и с совершенством. Пост, молитва, безмолвие, воздержание — всё сие есть тростник. Материал. Хороший, необходимый. Но сами по себе они ещё не делают человека совершенным. Нужно нечто иное. Нечто, что скрепляет всё воедино и даёт форму. — И что же это, авва? — спросил инок, подавшись вперёд. Макарий посмотрел ему в глаза — долгим, проникновенным взглядом. Потом сказал одно слово: — Смирение. ________________________________________ Инок замер. Смирение? Только смирение? Он ожидал чего-то... большего. Какого-то тайного знания. Особой молитвы. Откровения, которое перевернёт всю его жизнь. А старец говорит — смирение. Макарий словно прочёл его мысли. Улыбнулся — чуть заметно, уголками губ. — Ты разочарован, — сказал он. — Думал услышать нечто более величественное? Инок смутился. — Прости, авва. Не смею судить. Просто... смирение — оно кажется таким... простым. Все о нём говорят. Все его знают. — Знают? — переспросил Макарий, и в голосе его прозвучала лёгкая ирония. — Полагаешь, люди знают, что такое смирение? — Разве нет? — Нет, брат. Люди знают слово "смирение". Но не знают самого смирения. Как человек может знать слово "море", но никогда не видеть моря. Знает, что оно существует. Слышал, что оно велико и глубоко. Но пока сам не увидит — не поймёт. Он сделал паузу. Потом продолжил: — Послушай же, что есть смирение истинное. ________________________________________ Макарий встал. Прошёлся по тесной келье — три шага туда, три обратно. Руки сложил за спиной. Говорил негромко, но каждое слово ложилось в душу инока, как камень в основание здания. — Смирение, брат, — сие не просто одна из добродетелей среди прочих. Не украшение на древе духовной жизни. Нет. Он остановился. Посмотрел на инока. — Смирение — сие корень всего. Основание. Фундамент. Без него всё прочее — лишь груда камней, не складывающаяся в храм. Инок слушал, затаив дыхание. — Что значит быть смиренным? — продолжал Макарий. — Означает ли сие ходить согбенно, говорить тихо, униженно кланяться всем встречным? Он покачал головой. — Нет. Всё сие — лишь обличие смирения, а не суть его. Истинное смирение — гораздо глубже. Макарий вернулся на своё место. Сел. Взял в руки тростинку — видимо, готовился плести корзину — и начал медленно, задумчиво перебирать её в пальцах. — Смирение, — сказал он, — есть состояние души, при коем человек не ценит себя ни за какое дело. Понимаешь? — Не... не совсем, авва. — Поясню. Человек постится — и в глубине души думает: "Вот, я воздерживаюсь. Я силён. Я достоин похвалы." Человек молится — и мыслит: "Вот, я усерден. Бог видит мои труды." Человек творит милостыню — и радуется: "Вот, я добр. Я лучше тех, кто не подаёт нищим." Макарий посмотрел на инока: — Видишь? Всё, что он делает, он использует как повод возвыситься в собственных глазах. Оценить себя. Похвалить себя. Даже если не вслух — в сердце своём. Инок медленно кивнул. Он узнавал в этих словах себя. — Смиренный же, — продолжал старец, — творит те же дела. Постится. Молится. Подаёт милостыню. Но не думает о себе. Не оценивает себя. Не ищет похвалы — ни от людей, ни от самого себя. — Но как же так? — вырвалось у инока. — Разве можно не видеть, что творишь добро? — Можно, — спокойно ответил Макарий. — Если помнишь, что всё доброе в тебе — от Бога. Не ты сам силён воздерживаться — Бог даёт силу. Не ты сам молишься — Дух Святой молится в тебе. Не ты сам милостив — милость Божия изливается через тебя, как вода через глиняный сосуд. Он поднял тростинку, которую держал в руках: — Сосуд гордится ли тем, что через него течёт вода? Нет. Он лишь служит. Так и смиренный: он служит Богу и ближним, но не присваивает себе заслуг. ________________________________________ Инок молчал. В голове его что-то переворачивалось. Словно огромный камень сдвигался с места. Макарий продолжал — негромко, размеренно, давая словам проникать в душу: — Смирение означает также считать себя ниже всякой твари. — Ниже? — переспросил инок. — Но ведь человек — венец творения! Так сказано в Писании! — Сказано, — согласился Макарий. — Но смиренный взирает не на то, кем он призван быть, а на то, кем он стал. Призван быть — образом Божиим. Стал — грешником, исказившим сей образ. И потому всякая тварь — птица, зверь, даже червь — вернее исполняет волю Творца, нежели он. Инок вздрогнул. Эти слова резали, как нож. — Птица поёт хвалу Богу просто потому, что существует, — продолжал старец. — Не ропщет. Не завидует. Не гордится. Живёт в согласии с волей Создателя. А человек? Он один восстаёт. Он один считает, будто знает лучше Бога, как ему жить. Он посмотрел на инока: — Вот почему смиренный считает себя ниже всякой твари. Не по природе своей — но по греху. ________________________________________ Инок опустил голову. Слёзы стояли в глазах. Макарий помолчал. Дал словам улечься. Потом продолжал — мягче, тише: — Смирение означает никогда не осуждать никого, кроме себя самого. Инок поднял глаза. — Видишь брата, согрешившего, — говорил Макарий, — и что думаешь? "Вот, он пал. А я стою." Так? Инок кивнул, не в силах солгать. — Смиренный же думает иначе. "Вот, брат пал. Значит, искушение было сильно. А я? Устоял бы ли я на его месте? Нет. Я слабее его. Если бы то же искушение пришло ко мне, я бы пал ещё быстрее." Макарий наклонился вперёд: — Видишь разницу? Гордый использует чужое падение, дабы возвыситься. Смиренный — дабы увидеть собственную немощь. ________________________________________ Инок сидел, не в силах вымолвить слова. Макарий говорил дальше — перечисляя признаки смирения один за другим, как драгоценные камни, нанизываемые на нить: — Смирение означает переносить обиды и бесчестия — не со скрежетом зубовным, а с миром в сердце. Ибо смиренный знает: он достоин худшего. — Смирение означает исторгнуть из сердца всякую нечистоту — зависть, злобу, похоть, тщеславие. Ибо смиренный не защищает грех свой, но видит его и ненавидит. — Смирение означает быть долготерпеливым — не требовать от Бога и людей немедленных ответов и утешений, но терпеливо ждать, доверяя Промыслу. — Смирение означает быть благим — милостивым к падшим, снисходительным к немощным, готовым прощать семьдесят раз по семь. — Смирение означает быть братолюбивым — видеть в каждом человеке образ Божий, пусть и помрачённый грехом, и любить его не за заслуги, а просто потому, что он — брат. — Смирение означает быть целомудренным и воздержанным — не от гордости перед своею силой, а от благодарности Богу, Который даёт силу. Макарий умолк. Посмотрел на инока: — Вот что есть смирение. ________________________________________ Тишина была такой плотной, что казалось, её можно потрогать руками. Инок сидел неподвижно. Слёзы текли по его лицу — тихо, беззвучно. Он плакал не от горя. От потрясения. От того, что вдруг увидел: всё, что он делал пять лет, было правильным — но делал он это не так. Постился — но гордился постом. Молился — но считал себя усердным. Безмолвствовал — но внутренне судил тех, кто не безмолвствует. Избегал людей — но возносился над ними в мыслях. Всё — правильно. И всё — мимо. Потому что не было смирения. ________________________________________ Макарий встал. Подошёл к иноку. Положил руку ему на голову — легко, как благословение. — Не скорби, брат, — сказал он тихо. — То, что ты сейчас увидел, — сие уже есть начало смирения. Ибо смирение начинается с того момента, когда человек видит своё несовершенство. Инок поднял заплаканное лицо. — Но, авва... как же мне стяжать смирение? Если оно так велико, так глубоко — как мне достичь его? Макарий улыбнулся — и в улыбке этой была такая доброта, что сердце инока сжалось. — Не ты стяжаешь смирение, брат. Бог даёт его. Твоё дело — лишь желать его. Молиться о нём. Искать его. И когда видишь в себе гордость — каяться. Он присел рядом с иноком на корточки, чтобы быть с ним на одном уровне: — Помнишь слова Писания? "Царствие Небесное нудится, и нуждницы восхищают его"? Инок кивнул. — Вот и ты — нудь себя. Принуждай. Всякий раз, когда видишь в себе возношение, — останавливайся. Говори себе: "Я — прах. Я — ничто. Всё доброе во мне — от Бога." Всякий раз, когда хочешь осудить брата, — останавливайся. Говори: "Кто я, дабы судить? Я сам — грешнее всех." Он выпрямился. Протянул иноку руку, помогая подняться. — Иди, брат. Возвращайся в келью свою. Продолжай пост, молитву, безмолвие. Но теперь делай всё сие не ради достижения совершенства. А ради смирения. Ищи не высоты, а глубины. Не возвышения, а умаления. Инок встал. Поклонился до земли. — Благодарю, авва. Слова твои — как живая вода для иссохшей души. — Иди с миром, — сказал Макарий. — И помни: совершенство — не цель. Совершенство — это плод. Плод смирения. Взращивай корень — и плод придёт сам. ________________________________________ Инок вышел из кельи, когда солнце уже клонилось к закату. Небо пылало багрянцем и золотом. Пустыня, которая днём казалась мёртвой, теперь ожила — наполнилась красками, тенями, прохладой. Песок под ногами был ещё тёплым, но уже не обжигающим. Инок шёл медленно. Не спеша. Внутри что-то изменилось. Он по-прежнему не чувствовал себя совершенным. По-прежнему ощущал в сердце немощь, греховность, удалённость от Бога. Но теперь знал: это и есть начало. Не гордость совершенством. Не довольство собой. А видение собственного несовершенства. Смирение. ________________________________________ Много лет спустя, когда иноки приходили к нему самому за советом — ибо он стал старцем, к которому шли со всего Египта, — они спрашивали: — Авва, как ты достиг такой высоты? И он отвечал всегда одно и то же: — Не я достиг. Бог вознёс. А я лишь старался быть малым. Ибо сказано: "Бог гордым противится, а смиренным даёт благодать." И когда его просили рассказать, как стяжать смирение, он вспоминал тот давний день в пустыне. Вспоминал келью аввы Макария. Вспоминал слова, которые перевернули всю его жизнь. И рассказывал — слово в слово, как когда-то слышал сам.

Быть правым — или счастливым?
7:26

Быть правым — или счастливым?

Как ты ведёшь себя, когда тебя обвиняют несправедливо? Объясняешь? Доказываешь? Молчишь — но внутри кипишь? Один старец из лавры аввы Герасима нашёл другой путь. И этот путь изменил всё. ________________________________________ Палестина. Берег Иордана. Шестой век по Рождестве Христовом. Здесь, в нескольких милях от священной реки, стояла лавра преподобного Герасима. Не монастырь в привычном смысле — скорее россыпь келий, разбросанных по каменистым холмам, где иноки жили порознь, но молились вместе. Место суровое, выжженное солнцем, продуваемое ветрами с аравийской пустыни. Место, где человек оставался наедине с Богом — и с самим собой. В этой лавре жил старец. Имя его история не сохранила — он сам, верно, не придавал ему значения. Важно другое: он был человеком, который умел дружить. Умел по-настоящему — не поверхностно, не из вежливости, а всем сердцем. И был у него брат. Возлюбленный, как говорит предание. Два инока, два искателя Бога — они проводили время вместе, беседовали о пользе душевной, поддерживали друг друга в подвиге. Такая дружба в монастыре — редкий дар. Она согревает долгими ночами бдений, укрепляет в дни уныния, напоминает, что ты не один на этом трудном пути. И вдруг — всё изменилось. ________________________________________ Старец не мог понять, что произошло. Ещё вчера они сидели вместе, разговаривали. Вспоминали слова аввы Пимена: "Каждому надлежит укорять себя во всём." Расстались мирно. А сегодня брат смотрел на него иначе. Мрачно. Отчуждённо. Словно между ними выросла невидимая стена. Старец не понимал. Он перебирал в памяти последние дни — что сказал, что сделал, чем мог обидеть. Ничего не находил. Обида была безымянной, беспричинной — и от этого ещё более тягостной. Он пошёл к брату. — Чем я обидел тебя? Скажи мне. Брат отвернулся. Или сказал что-то смутное — намёк на какой-то поступок, какую-то вину. Старец не узнал себя в этих словах. — Я не делал этого, — сказал он. — Это не так. Слова были правдивыми. Но они не помогли. Стена не упала. Брат остался холодным, закрытым, далёким. Старец ушёл к себе в келью. ________________________________________ Ночью он не спал. Лежал на циновке, смотрел в темноту, и внутри него шла работа — та тихая, невидимая работа, которую монахи называют трезвением. Испытание сердца. Он думал о словах аввы Пимена, которые сам же вспоминал в их последней беседе: укорять себя во всём. Слова, которые легко произносить — и так трудно исполнять. Особенно когда ты прав. Особенно когда несправедливость очевидна. Я не делал того, в чём он меня подозревает. Это правда. Но... Мысль пришла тихо, без громких слов. Пришла и остановилась — как гость, которого не ждали, но которому нельзя не открыть дверь. А что я делал? Старец закрыл глаза. И начал вспоминать — не этот случай, не эти дни, а всю жизнь. Долгую жизнь, в которой было многое. Слова, сказанные в раздражении. Помыслы, которым он давал войти. Мгновения, когда он выбирал себя, а не Бога. Грехи, о которых знал только он — и Господь. Их было много. Больше, чем он хотел помнить. И тогда пришла другая мысль — простая, как удар молота: Если я совершил всё это — почему я так уверен, что не мог совершить и того, в чём обвиняет меня брат? Не потому что брат прав. А потому что я — не тот праведник, каким себе кажусь. ________________________________________ Утром старец снова пошёл к брату. Но на этот раз — другим человеком. Не тем, кто пришёл доказывать и объяснять. Не тем, кто нёс в сердце правоту как щит. Он пришёл с открытыми руками — и с открытым сердцем. — Прости меня, — сказал он. Просто. Без оговорок. Без "но я всё-таки не делал этого". Без защиты. Брат смотрел на него. И что-то в нём начало меняться. Медленно, как оттаивает земля весной — сначала незаметно, потом всё очевиднее. Холод уходил. Мрачность уходила. Стена, которая казалась непробиваемой, — рассыпалась сама собой. Они обнялись. Помолчали. И мир между ними вернулся — не хрупкий, не наспех залатанный, а настоящий. Тот мир, который бывает только после настоящего прощения. ________________________________________ Что произошло в ту ночь в келье старца? Он не придумал новый аргумент. Не нашёл способ переубедить брата. Он сделал нечто гораздо более трудное — он изменил себя. Изнутри. В том месте, куда не видит никто, кроме Бога. Авва Пимен говорил: укорять себя во всём. Не в том смысле, чтобы лгать на себя и притворяться виноватым. А в том смысле, чтобы помнить: я — грешник. Я совершал и худшее. И это знание смягчает сердце — делает его способным к миру там, где ум требует справедливости. Мы живём в мире, где правота стала главной ценностью. Быть правым — важнее, чем быть в мире. Доказать свою невиновность — важнее, чем сохранить любовь. И мы спорим, объясняем, доказываем — и теряем людей. Теряем тихо, постепенно, не замечая, как стена между нами становится всё выше. Старец из лавры аввы Герасима знал другой путь. Он опустил щит. И стена упала сама. ________________________________________ Когда Иоанн Мосх записал эту историю — в начале седьмого века, путешествуя по палестинским обителям — он не знал, что она переживёт и его, и лавру аввы Герасима, и целые империи. Что через четырнадцать веков её будут читать люди, которые никогда не видели Иордана, никогда не жили в каменных кельях, никогда не слышали вечернего пения монахов над рекой. Но будут узнавать себя. В том, кто стоит перед закрытой дверью брата. В том, кто лежит ночью и перебирает слова. В том, кто знает, что он прав — и всё равно не знает, что делать с этой правотой. Старец нашёл ответ. Он лежит не в словах и не в аргументах. Он лежит — внутри. Источник: Блаженный Иоанн Мосх, "Луг Духовный", глава 219 Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Mosh/lug-dukhovnyj/

Назад в крепость
20:26

Назад в крепость

Что сделает человек, когда его почти убьют? Убежит? Спрячется? Будет избегать того места, где чуть не погиб? Авва Антоний сделал иначе. Когда друзья нашли его на холодном полу старой крепости — избитого, еле живого, с переломанными рёбрами — они подумали, что он умирает. Вынесли на руках. Выходили. А когда он пришёл в себя, услышали от него одно слово: "Назад." ________________________________________ Антонию было тридцать пять лет, когда это случилось. Пятнадцать из них он уже провёл в пустыне. Начал в двадцать — тогда, когда услышал в церкви слова Христа: "Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твоё и раздай нищим." Он так и сделал. Раздал всё. Ушёл. Сначала жил на окраине селения — в старой гробнице, где люди хоронили мертвецов. Там научился молитве. Там впервые встретился с бесами — они приходили ночами, пугали, искушали. Но он устоял. Потом решил: нужно идти дальше. Глубже в пустыню. Туда, где нет людей совсем. Где не будет ничего — только он и Бог. Он не знал тогда, что впереди у него ещё семьдесят лет жизни. Что он проживёт до ста пяти. Что пройдёт через места, каждое из которых станет святым. Что после этой крепости будет пещера в горах, где он проведёт двадцать лет в полном затворе. Что потом переселится к Красному морю, где к нему придут тысячи учеников со всего мира. Он этого не знал. Знал только одно: нужно идти туда, куда ведёт Бог. И Бог привёл его к крепости. ________________________________________ Заброшенная крепость. Когда-то здесь стоял римский гарнизон — охранял дорогу, которая вела из долины Нила в глубь пустыни. Солдаты жили здесь, несли вахту, отбивали набеги кочевников. Но гарнизон давно ушёл. Империя перенесла границу дальше. Крепость опустела. Теперь остались только развалины — обвалившиеся стены, башня без крыши, зияющие проёмы вместо окон. Полы покрыты песком. В углах — мусор, принесённый ветром. Место было пустынным, мрачным, забытым. Но Антонию оно показалось идеальным. Это не была пещера — до тех гор, где позже он найдёт свою знаменитую пещеру, было ещё далеко. Это был промежуточный этап. Место испытания. Место, где он должен был научиться чему-то важному. Чему именно — он узнает позже. Антоний взял немного хлеба, кувшин с водой — и закрылся внутри. Попросил друга приносить еду раз в полгода. Больше ему ничего не было нужно. ________________________________________ Первые дни прошли тихо. Он молился. Работал руками — плёл корзины из тростника, который нашёл неподалёку у высохшего русла. Не для продажи — друг и так приносил всё необходимое. Просто чтобы руки были заняты, а ум не блуждал. Так учил его Ангел ещё в гробнице, когда Антоний впал в уныние и не знал, как бороться с помыслами. Ангел показал ему: плети корзину — потом молись. Молись — потом снова плети. Чередуй труд и молитву. И в этом ритме обретёшь покой. Антоний следовал этому правилу. Встал — помолился. Сел — сплёл несколько рядов. Встал — снова помолился. Сел — снова работал. Руки были заняты простым делом, а ум был свободен для Бога. Он чувствовал, как душа его успокаивается. Как шум мира постепенно затихает в голове. Как тишина пустыни входит внутрь и заполняет всё пространство сердца. Но эта тишина длилась недолго. ________________________________________ Они пришли ночью. Антоний не видел их сразу — только слышал. Шорохи. Скрежет. Голоса — хриплые, злобные, наполненные ненавистью. Они окружили его со всех сторон. Сначала он подумал, что это разбойники. Или дикие звери, забредшие в развалины. Но потом понял: это не люди. И не звери. Это были бесы. Они не показывались в своём истинном виде — только тени. Мерцающие образы. То змей, то чудовищ, то львов с разинутыми пастями. Они наступали, отступали, кружили вокруг, издавая звуки, от которых кровь стыла в жилах. Антоний молился. Губы его шептали слова псалмов. Руки сжимали крест, который он вырезал из дерева. Сердце стучало так громко, что, казалось, его слышно за милю. — Господи, помилуй. Господи, спаси. Господи, не оставь меня... Но они не уходили. Наоборот — с каждой ночью становилось хуже. Шорохи превращались в вопли. Тени сгущались. Воздух в крепости становился тяжёлым, удушливым, словно кто-то высасывал из него весь кислород. Антоний не ел. Не пил. Только молился. Корзины лежали недоплетёнными в углу. Руки больше не слушались — они дрожали. Всё тело было в напряжении, как струна, готовая лопнуть. А потом они начали бить. ________________________________________ Он не мог сказать точно, когда это случилось — в какую именно ночь, в который час. Помнил только, что молился. Стоял посреди крепости, руки воздеты к небу, глаза закрыты. И вдруг — удар. Такой силы, что он рухнул на пол. Потом ещё один. И ещё. Били со всех сторон — по спине, по рёбрам, по лицу. Били так, что он не успевал даже вскрикнуть. Били методично, беспощадно, словно хотели не просто причинить боль, а уничтожить, стереть в порошок. Антоний пытался подняться — его сбивали с ног. Пытался защититься — руки не слушались. Пытался молиться — сбивалось дыхание. Боль была такой, что сознание начало меркнуть. Он чувствовал, как рёбра ломаются под ударами. Как тёплая кровь течёт по лицу. Как силы покидают тело. И тогда, в последний момент перед тем, как провалиться в темноту, он прошептал: — Ничто... не разлучит меня... от любви... Христовой... И потерял сознание. ________________________________________ Друг нашёл его на следующее утро. Он пришёл раньше срока — что-то подсказало ему, что нужно проверить, как там Антоний. Ещё ночью он проснулся от странного чувства тревоги. Не мог заснуть. Перед рассветом не выдержал — запряг осла, взял воды и хлеба, поехал к крепости. Вошёл внутрь — и замер на пороге. Антоний лежал на полу, распростёртый, неподвижный. Лицо избитое до неузнаваемости — опухшее, в синяках, в запёкшейся крови. Одежда разорвана. Дыхание — едва заметное, свистящее. Друг бросился к нему. Осторожно поднял на руки — Антоний застонал от боли, но глаза не открыл. Вынес из крепости. Положил на повозку, подстелив плащ. Повёз в селение. Всю дорогу молился вслух, чтобы старец не умер. ________________________________________ Там его выхаживали несколько недель. Местный лекарь качал головой: "Не знаю, выживет ли. Три ребра сломаны, может быть, четыре. Внутренние повреждения — не могу сказать насколько тяжёлые. В его возрасте... это может быть смертельно." Но Антоний выжил. Медленно, мучительно — но пришёл в себя. Открыл глаза на третий день. Попросил воды. Через неделю смог сидеть, опираясь на подушки. Через две — встать, держась за стену. Друг ухаживал за ним. Менял повязки. Приносил еду — размоченный в воде хлеб, который старец мог проглотить. Молился рядом. И вот однажды утром, когда прошло три недели, Антоний посмотрел на друга и сказал: — Отвези меня назад. ________________________________________ Друг не поверил своим ушам. — Назад? Куда назад? — В крепость. Он замер. Потом покачал головой: — Ты... ты не можешь быть серьёзен, авва! Ты чуть не умер там! Они почти убили тебя! — Знаю. — Тогда зачем?! Зачем возвращаться в это место?! Антоний посмотрел на него — и в этом взгляде было что-то, от чего друг замолчал. Не страх. Не отчаяние. Не даже упрямство. Спокойствие. Глубокое, непоколебимое спокойствие человека, который принял решение и знает, что оно правильное. — Потому что я не закончил, — сказал Антоний тихо. — Я пришёл туда, чтобы встретить Бога. И я встречу Его. Что бы ни случилось. Где бы это ни было. — Но тебя избили! До полусмерти! — И что с того? — Антоний слабо улыбнулся. — Разве Христос не был избит? Разве апостолов не били? Разве мученики не страдали? Друг попытался возразить. Но Антоний поднял руку — медленно, с трудом. — Послушай меня. Если я убегу оттуда, я буду бежать всю жизнь. От каждого страха. От каждого искушения. От каждой боли. Но Господь не звал меня бежать. Он звал меня стоять. Стоять до конца. Он сделал паузу. Потом добавил: — Отвези меня. Пожалуйста. И друг не смог отказать. ________________________________________ Когда они подъехали к крепости, было раннее утро. Солнце только поднималось над горизонтом, окрашивая песок в золотистый цвет. Развалины крепости стояли на фоне неба — чёрным силуэтом, угрожающим и притягивающим одновременно. Антоний попросил остановиться у входа. Вышел из повозки медленно, опираясь на посох, который вырезал ему друг. Каждое движение давалось с трудом — рёбра ещё не срослись, тело ныло от боли при каждом вдохе. Но он шёл. Дошёл до входа в крепость. Остановился на пороге. Посмотрел внутрь — на то самое место, где его избили. Где он лежал в крови. Где чуть не умер. Сердце его стучало. Руки дрожали — но не от страха. От напряжения. От готовности. И он сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Вошёл внутрь. Друг стоял снаружи, не решаясь следовать за ним. Он видел, как Антоний дошёл до середины крепости — туда, где раньше молился. Как опустился — медленно, осторожно, морщась от боли — на колени. Как поднял руки к небу. И услышал, как старец сказал — громко, ясно, так, чтобы слышали все, кто был в этом месте, видимые и невидимые: — Вот я. Снова здесь. Делайте, что хотите. Тишина. Антоний продолжал: — Можете бить меня. Можете мучить. Можете убить, если Бог допустит. Его голос не дрожал. В нём не было ни страха, ни вызова. Только твёрдость. Спокойная, как скала. — Но знайте одно: я не уйду. Ничто — слышите? — НИЧТО не разлучит меня от любви Божией, которая во Христе Иисусе, Господе моём. И тогда случилось чудо. ________________________________________ Крепость вдруг наполнилась светом. Не солнечным — солнце светило снаружи, но внутрь попадали только тонкие лучи через щели в стенах. Этот свет был другим. Мягким, тёплым, идущим как будто изнутри самих камней. Он разливался по углам, изгонял тени, делал воздух прозрачным и лёгким. Антоний поднял глаза — и увидел. Потолок башни словно раскрылся. Вернее, он был на месте, но стал прозрачным, невидимым — и сквозь него лилось сияние. Ещё более яркое, ещё более тёплое. Свет, от которого не больно глазам, но который проникает внутрь, в самое сердце. И тогда Антоний услышал Голос. Не громкий. Не грозный. Спокойный. Близкий. Как голос друга, который стоит рядом и говорит тебе на ухо: — Антоний. Старец замер. Слёзы потекли по его лицу — сами собой, без всякого усилия. — Я был здесь, — сказал Голос. — Всегда. Когда они били тебя, Я был рядом. Когда ты падал, Я держал тебя. Когда ты терял сознание, Я не отпускал твою руку. — Почему же... — прошептал Антоний, и голос его дрогнул, — почему Ты не остановил их тогда? Почему допустил, чтобы они... — Потому что ты должен был пройти через это, — ответил Голос. — Чтобы узнать, Антоний. Чтобы узнать, что твоя любовь ко Мне — настоящая. Что она сильнее боли. Сильнее страха. Сильнее смерти. Антоний закрыл лицо руками и заплакал — беззвучно, всем телом. — Теперь ты это знаешь, — продолжал Голос, и в нём звучала такая нежность, что сердце старца готово было разорваться. — Теперь они это знают. Теперь весь мир узнает: ничто не может разлучить тебя от Моей любви. Потому что ты выбрал её. Не раз, не дважды — но каждым шагом, каждым вдохом, каждой каплей крови. — Что теперь, Господи? — спросил Антоний сквозь слёзы. — Что Ты хочешь от меня? — Теперь — живи, — ответил Голос. — Молись. Иди дальше. Будет ещё пещера в горах — там ты проведёшь много лет в тишине, и Я научу тебя глубинам молитвы. Будут ученики — тысячи придут к тебе, и ты покажешь им путь. Будет долгая жизнь — семьдесят лет ещё впереди. Но всё начинается здесь. С этого возвращения. С этой победы. — Какой победы? — прошептал Антоний. — Меня избили... — Но ты вернулся, — сказал Голос. — Вот в чём победа. Не в том, что ты не пострадал. А в том, что ты не сдался. Я с тобой, Антоний. Всегда. Иди — и не бойся ничего. И свет начал меркнуть. Не угасать — просто становиться мягче, спокойнее, словно уходить внутрь, в самое сердце старца. Потолок снова стал обычным. Стены — просто стенами. Но что-то изменилось. Воздух стал другим. Лёгким. Чистым. Свободным. Бесы ушли. ________________________________________ Антоний сидел на коленях ещё долго. Молился. Благодарил. Плакал — но уже от радости, а не от боли. Потом медленно встал. Посмотрел по сторонам. Увидел свои недоплетённые корзины в углу — точно такие же, какими оставил их три недели назад. Подошёл. Взял одну. Сел на пол, скрестив ноги. И начал плести. Руки помнили движения. Пальцы перебирали тростник — вверх, вниз, вокруг. Ритм успокаивал. Ум, который только что парил в небесах, медленно возвращался на землю. Плети корзину — потом молись. Молись — потом плети. Так учил Ангел. Так он и будет делать. Друг заглянул внутрь — осторожно, боясь потревожить. Увидел Антония, спокойно работающего. Лицо старца было умиротворённым. На губах — лёгкая улыбка. — Авва... — позвал он тихо. — Всё в порядке? Антоний поднял глаза. И улыбнулся — широко, светло. — Да, — сказал он. — Теперь всё в порядке. ________________________________________ С того дня Антоний прожил в крепости ещё несколько месяцев. Бесы больше не нападали на него. Точнее, они приходили — искушали, шептали, пытались отвлечь от молитвы. Но никогда больше не осмеливались поднять на него руку. Потому что знали: этот человек прошёл испытание. Он вернулся туда, где его избили. Он не убежал. Не сдался. Не отступил. И в этом была его победа. А потом, когда раны зажили и силы вернулись, Антоний пошёл дальше. В горы. К той самой пещере, где проведёт двадцать лет в полном затворе. Где научится такой молитве, что ученики будут потом говорить: "Когда авва Антоний молился, лицо его сияло, как солнце." Туда, где после него поселится авва Сисой Великий — и будет плакать над гробом Александра Македонского о тщете земной славы. Но всё это будет потом. А пока он просто шёл по пустыне — медленно, опираясь на посох, с мешком за плечами, в котором лежали недоплетённые корзины. Шёл и улыбался. Потому что знал: ничто — НИЧТО — не может разлучить его от любви Божией. Даже смерть.

Бревно гордости
12:40

Бревно гордости

Что может быть легче — пройти в открытые врата? Шаг — и ты внутри. Движение — и цель достигнута. Дверь не заперта. Стража не стоит на пороге. Входи, кто хочет. И всё же — не входят. Стоят у самого порога, видят свет, льющийся изнутри, слышат пение — и стоят. Замерли. Окаменели. Не могут сделать последний шаг. Почему? Авва Антоний знал ответ. Ему было показано видение — страшное и назидательное. Он видел двух мужей на конях у врат Царства, и то, что он увидел, преследовало его долгие годы, не давая покоя ни днём, ни ночью. ________________________________________ Это случилось во время молитвы. Антоний стоял в своей келье — если можно назвать кельей расщелину в скале, куда едва помещался человек. Руки его были воздеты к небу. Губы шептали слова псалма. Но ум — ум был где-то далеко, в той области духа, куда не проникает дневной свет и где открываются вещи, скрытые от телесных глаз. И вдруг всё вокруг изменилось. Он больше не стоял в пещере. Он был где-то ещё — в месте, которое нельзя описать земными словами. Перед ним возвышались врата — огромные, светлые, сияющие изнутри таким светом, от которого глаза не слезятся, а сердце наполняется невыразимой радостью. Врата были открыты. Изнутри лился свет — мягкий, тёплый, манящий. Слышалось пение — не то ангельское, не то человеческое, но такое, от которого душа хотела вырваться из тела и ринуться туда, в этот свет, в это пение, в эту невыразимую красоту. И тут Антоний увидел их. Двое мужей. Оба на конях — статных, белых, как молоко. Оба в одеждах, какие носят те, кто следует Христу: простых, но чистых. Лица их были серьёзны. Руки крепко сжимали концы длинного бревна, которое лежало поперёк между ними. Они стояли перед вратами. Точнее — они пытались войти в эти врата. Кони ступали вперёд, мужи направляли их к порогу, но каждый раз происходило одно и то же: бревно упиралось концами в косяки. Пройти поперёк было невозможно. Антоний смотрел на них — и недоумение его росло с каждым мгновением. Ведь решение было так просто! Один из них мог бы отпустить свой конец бревна, пропустить товарища вперёд, а потом поднять бревно и последовать за ним. Или оба могли бы спешиться, повернуть бревно вдоль и внести его в узкие врата. Или один мог бы уступить дорогу, признав другого достойнейшим войти первым. Но ни один не уступал. Каждый держал свой конец бревна так крепко, словно от этого зависела его жизнь. Каждый смотрел на врата с таким напряжением, словно силой взгляда хотел раздвинуть косяки. Каждый ждал, что другой сдастся первым. И так они стояли — застыли в этом молчаливом, упрямом противостоянии. Кони переступали с ноги на ногу. Бревно скрипело. А врата оставались открытыми, и свет всё лился, и пение не умолкало. Но они не входили. ________________________________________ Тогда раздался Голос. Антоний не мог бы сказать, откуда он звучал — изнутри врат или сверху, из невидимых высот, или из самого сердца, из той глубины души, где обитает совесть. Но Голос был — ясный, спокойный, чуть печальный. — Смотри, Антоний, — сказал Голос. — Видишь этих мужей? — Вижу, Господи, — прошептал Антоний. — Они несут иго правды, — продолжал Голос. — Оба соблюдают заповеди. Оба постятся и молятся. Оба живут в воздержании и труде. Оба считают себя рабами Моими. — Тогда почему же они не входят? — спросил Антоний, и голос его дрогнул. — Ведь врата открыты! Ведь путь свободен! — Потому что каждый из них считает себя правым, — ответил Голос. — Каждый уверен, что именно он лучше знает, как нужно нести это бревно. Каждый ждёт, что другой уступит первым. Каждый хочет войти впереди — не потому, что стремится к Царству, а потому, что не желает признать себя меньшим. Антоний посмотрел на мужей — и вдруг увидел то, чего не замечал прежде. Их лица. Они были напряжены — не от усилия, а от внутренней борьбы. Губы сжаты. Брови нахмурены. В глазах — не радость от близости Царства, а упрямство. Гордость. Нежелание уступить. — Видишь? — спросил Голос. — Они так долго несли это бревно вместе, так долго шли одной дорогой, что забыли: цель — не в том, чтобы доказать свою правоту. Цель — в том, чтобы войти. А войти можно, только если один из них склонится. Смирится. Признает себя меньшим. — И что же будет с ними? — прошептал Антоний, и сердце его сжалось от страха. Голос помолчал. Потом сказал — и в словах этих была такая печаль, что Антоний едва не заплакал: — Они останутся здесь. У порога. Так близко — и так далеко. Потому что смирение — это единственный ключ, который отпирает врата Царства. Без него все подвиги — ничто. Без него весь труд — тщетен. Человек может дойти до самого порога, может увидеть свет, может услышать пение — но если он не склонится, не уступит, не признает себя последним из всех, он не войдёт. И тут видение стало меркнуть. Антоний ещё видел двух мужей, застывших перед вратами с бревном в руках. Ещё слышал тихое ржание коней. Ещё различал сияние, льющееся из открытых врат. А потом всё исчезло. Он снова стоял в своей пещере. Руки его всё ещё были воздеты. Губы всё ещё шептали псалом. Но внутри что-то изменилось — словно он увидел себя со стороны и ужаснулся. ________________________________________ Долго стоял Антоний неподвижно. Потом медленно опустил руки. Сел на каменный пол. Закрыл лицо ладонями. И заплакал. Он плакал не о тех двух мужах из видения. Он плакал о себе. Потому что узнал в них себя самого. Сколько раз он спорил с братией о том, как правильнее молиться? Сколько раз настаивал на своём мнении, считая его единственно верным? Сколько раз ждал, что другие признают его правоту, его мудрость, его духовный опыт? А ведь он тоже стоял у порога. Он тоже нёс своё бревно — бремя праведности, которое может стать тяжелее любого греха, если нести его с гордостью. Он тоже мог не войти в Царство — не потому, что мало молился или постился, а потому, что не желал склониться. — Господи, — прошептал он сквозь слёзы, — помилуй меня, грешного. Научи меня смирению. Пусть лучше я буду последним из всех, пусть все пройдут прежде меня, пусть я останусь у порога — только не дай мне стать как те двое, что застыли в своём упрямстве. Не дай мне остаться снаружи из-за гордости. И тогда — он почувствовал это всем сердцем — что-то в нём сломалось. Какая-то твёрдая, жёсткая скорлупа, которую он даже не замечал прежде. Она треснула, раскололась, осыпалась — и внутрь хлынул свет. Тот самый свет, что лился из врат в видении. ________________________________________ Когда на следующий день к Антонию пришли ученики, они не узнали его. Лицо старца было другим. В нём появилась какая-то мягкость, какое-то тихое сияние, которого не было прежде. Он смотрел на каждого так, словно видел не внешность, а душу. И в этом взгляде не было ни тени осуждения — только любовь. — Авва, — спросил один из младших иноков, — что с тобой случилось? Ты — другой. Антоний улыбнулся — печально и светло. — Я видел, — сказал он тихо, — как люди стоят у врат Царства и не могут войти. Видел, как они несут бревно правды — но несут его с гордостью. И понял, что я сам был таким. Что моё бревно упиралось в косяки. Что я сам не желал склониться. — И что же ты сделал? — спросили ученики. — Я отпустил своё бревно, — ответил Антоний. — Решил: пусть все войдут прежде меня. Пусть я буду последним. Потому что лучше войти последним, чем вообще не войти. Ученики молчали. Потом один из них — самый юный — спросил: — А те двое из твоего видения... что с ними стало? Антоний вздохнул. — Они всё ещё стоят там, — сказал он. — У самого порога. Так близко к свету — и так далеко от него. И будут стоять до тех пор, пока один из них не склонится. — Или пока не склонятся оба, — тихо добавил старший из учеников. — Да, — кивнул Антоний. — Или пока не склонятся оба. Это было бы лучше всего. ________________________________________ С тех пор, когда к авве Антонию приходили за советом, он часто рассказывал эту притчу. О двух мужах на конях. О бревне, которое не проходит в дверь. О вратах, которые открыты, но в которые нельзя войти без смирения. И каждый раз, рассказывая, он добавлял: — Это видение было дано мне не для того, чтобы я осудил тех двоих. Оно было дано мне для того, чтобы я увидел себя самого. Потому что каждый из нас несёт своё бревно. Каждый считает себя правым. Каждый ждёт, что другой уступит первым. Но Царство Божие — не для тех, кто считает себя правым. Оно для тех, кто считает себя недостойным. Врата узки. И пройти в них можно только склонившись. Только признав себя меньшим из всех. Только отпустив то, за что мы так крепко держимся — нашу правоту, наше достоинство, наше право быть первыми. Отпусти своё бревно. Склонись. Уступи дорогу брату. И тогда врата откроются.

Радость от смертного приговора
16:02

Радость от смертного приговора

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала свой путь по просторам Римской империи, когда мученики запечатлевали истину Христову собственной кровью, а исповедники носили на теле своём свежие раны за святое имя — в те времена в великой Антиохии, третьем по величине городе империи, жил епископ по имени Игнатий. Был он муж преклонных лет, прошедший долгую стезю служения Господу. Седина венчала его главу, но глаза горели всё тем же огнём, что и в юности, когда он внимал словам самого апостола Иоанна Богослова, своего учителя и наставника духовного. Сорок лет управлял он Антиохийской церковью, созидая паству свою не столько словом, сколько самою жизнью своею, исполненною любви и смирения. И прозвали его Богоносцем — ибо носил он в сердце своём Христа, как драгоценнейшее сокровище, сокрытое от глаз мирских, но сияющее для тех, кто мог видеть. Настали дни, когда император Траян, возвращаясь из похода против армян и парфян, проходил через Антиохию. Донесли ему, что живёт в городе епископ христианский, который открыто исповедует Христа распятого, учит народ презирать богатство земное и блага тленные, вести жизнь добродетельную, хранить девство. Разгневался император — ибо казалось ему, что подрывается сим самый фундамент государства римского, которое зиждилось на поклонении богам языческим и почитании божественного величия цезаря. Но святитель Игнатий, узнав о том, что гнев императорский обрушится на паству его, сам, добровольно, явился пред лицо Траяна. Вошёл он в палаты правителя, сияя тем особенным светом, который бывает у людей, познавших истину и готовых умереть за неё. И император, увидев его, почувствовал невольное уважение к сему старцу, державшемуся с достоинством царственным, хотя и был он всего лишь пастырем небольшой общины презираемых христиан. — Кто ты, что дерзаешь нарушать повеления наши и совращать народ от богов отеческих? — вопросил Траян. — Я — Богоносец, — ответствовал епископ спокойно, — ношу в сердце своём Того, Кто есть Истина и Жизнь. Долго беседовал император со святым Игнатием, пытаясь то угрозами, то обещаниями склонить его к отречению. Предлагал ему богатства, почести, обещал сделать другом своим и советником. Но старец стоял непоколебимо, как скала морская, о которую разбиваются волны. И когда все речи императора оказались тщетны, Траян, не желая казнить столь почтенного мужа в самой Антиохии, дабы избежать смятения в народе, произнёс приговор: — Отвести его в Рим. Там, на арене Колизея, пусть станет он пищей для зверей, дабы все видели, какова участь тех, кто презирает богов и императора. И случилось нечто удивительное: услышав приговор сей, святой Игнатий **возрадовался**. Да, возрадовался так, что изумились даже стражники, привыкшие видеть страх и отчаяние в глазах приговорённых. Ибо для него, прожившего долгую жизнь в ожидании встречи с Возлюбленным своим, смерть была не концом, но началом — началом жизни истинной, встречей с Тем, ради Кого он всё оставил в юности своей. Заковали святителя в цепи. Десять воинов римских приставлены были стражей к нему — суровых людей, которых он позже назовёт в письме своём "леопардами", ибо чем больше благодетельствовал им, тем свирепее становились они. И повезли его долгим путём из Антиохии в Рим — путём, который займёт многие месяцы, путём через всю Малую Азию. Но что творилось в душе святого Игнатия, пока корабль плыл по морским волнам, пока стража вела его через города и веси? О, если бы мог кто заглянуть в сердце его, увидел бы там не мрак отчаяния, не ужас перед грядущим, но свет такой, какой бывает в душе влюблённого, спешащего на свидание с возлюбленной! Ибо шёл он не на казнь — шёл он к Жениху своему, ко Христу, за Которого готов был отдать не только жизнь, но, если бы возможно было, тысячу жизней. Остановился корабль в Смирне. И случилось так, что епископ Смирнский Поликарп, друг его и сподвижник, также ученик Иоанна Богослова, пришёл повидаться с ним. Обнялись они, два старца седовласых, знавших, что видятся в последний раз на земле сей. И стекались к святому Игнатию отовсюду — из Ефеса, из Магнесии, из Тралл — пресвитеры и диаконы, простые верующие, жаждавшие получить благословение от того, кто шёл на венец мученический. Утешал их святитель, укреплял в вере, увещевал хранить единство церковное. А сам, сидя в темнице Смирнской, взял перо и начал писать. И полились из-под пера его слова, исполненные такой силы, такого огня любви, что до сего дня читают их христиане всего мира, изумляясь глубине их и дерзновению. Писал он церквам — Ефесской, Магнесийской, Траллийской, Филадельфийской. Писал другу своему Поликарпу. Но особенное послание, исполненное дерзновения необыкновенного, написал он церкви Римской. Ибо дошло до него, что христиане Рима хотят попытаться освободить его — через знакомых сенаторов, через связи свои, через подкуп стражи. И вот, страшась не смерти, но того, что лишится её, взмолился святой Игнатий к римским братьям: **«Умоляю вас: не оказывайте мне неблаговременной любви! Оставьте меня быть пищей зверей, и посредством их достигнуть Бога!»** О, какое удивительное прошение! Какая непостижимая для мира сего мудрость! Просил он, молил, заклинал — не спасайте меня, не отнимайте у меня радость мою! Ибо видел он в грядущей смерти не несчастие, но величайшее благо, не наказание, но награду превыше всех наград земных. И дальше, словно поэт, воспевающий возлюбленную свою, излил он душу свою в словах, которым суждено было пережить века: **«Я пшеница Божия, и пусть измелют меня зубы зверей, дабы соделаться мне чистым хлебом Христовым! Его ищу, за нас умершего, Его желаю, за нас воскресшего! Приближается рождение моё! Простите мне, братия: не препятствуйте мне жить. Того, Кто хочет принадлежать Богу, не отдавайте миру, не обольщайте его веществом. Оставьте меня получить чистый свет. Когда я приду туда, тогда буду человеком. Позвольте мне быть подражателем страданий Бога моего!»** Поразительные слова! Он называет смерть — рождением, жизнь во Христе после смерти — истинным человеческим состоянием, а земное существование — всего лишь приготовлением к нему. Весь мир перевёрнут в этих словах, вся логика человеческая опрокинута — и в этом опрокидывании открывается логика Царства Божия, где последние становятся первыми, где потерявший жизнь — обретает её, где смерть оборачивается рождением в вечность. Представить только: человек в цепах, человек, которого везут на мучительную казнь, боится не смерти, но спасения от неё! Молит, умоляет — не лишайте меня этой радости, не отнимайте у меня возможности стать хлебом Христовым! И в этом парадоксе — вся суть христианства, вся его немыслимая, безумная с точки зрения мира, но премудрая перед Богом истина. Дальше плыл корабль. Остановка в Троаде — и там уже радостная весть настигла святителя: гонение на христиан в Антиохии прекратилось! Траян, услышав о мужестве Игнатия, устыдился и повелел оставить в покое антиохийских христиан. Возрадовался старец, узнав, что паства его в безопасности, что добился он своей цели — отвратил гнев императорский от овец своих, приняв его на себя одного. И дальше путь его лежал — в Неаполь, в Филиппы, и наконец — в Рим. Весть о прибытии знаменитого епископа антиохийского, идущего на мученичество, облетела римскую общину христианскую. Вышли навстречу ему верующие — с радостью и со скорбью, с ликованием и с плачем. Радовались тому, что церковь обретёт нового мученика, нового свидетеля истины Христовой, но скорбели о том, что терят наставника мудрого, учителя благого. Наступил день двадцатый декабря. Римляне праздновали свой языческий праздник, день поклонения богам своим. И решил император устроить зрелище народу — выпустить на арену Колизея голодных львов, а им на растерзание отдать сего упрямого старца христианского. Вывели святого Игнатия на арену. Двадцать тысяч зрителей смотрели с трибун на одинокую фигуру старца в центре огромного амфитеатра. Солнце декабрьское светило холодным светом, песок арены был жёлт и чист. Тишина стояла такая, что слышен был каждый вздох, каждое движение в толпе. И тогда святой Игнатий, стоя посреди арены, воздел руки к небу и произнёс последнюю молитву свою — молитву благодарения. Благодарил он Бога за жизнь прожитую, за труды понесённые, за любовь дарованную. Благодарил за учителей своих — апостолов святых, которых сподобился видеть и слышать. Благодарил за паству свою антиохийскую, которую пас сорок лет. И благодарил — о чудо! — за смерть грядущую, за возможность умереть за Христа, за то, что сподобляется он стать пшеницей Божией, размолотой зубами зверей. **И было в ту минуту лицо его светло и радостно, как у жениха, идущего в дом невесты своей. Не было в нём страха — была радость несказанная. Не было трепета — было ликование духа. Ибо знал он, ведал несомненно, что через минуту, через мгновение, узрит Того, Кого возлюбила душа его, Кого искал он всю жизнь свою, ради Кого всё оставил и Которому ныне приносил последнюю жертву — самого себя.** Отворились врата, и выпущены были львы голодные, разъярённые. Ринулись они на святого. Но удивительно: по свидетельству очевидцев, даже звери как будто почувствовали нечто особенное — не терзали они его долго, не мучили, но быстро, почти мгновенно, совершили дело своё, оставив лишь кости да несколько частей тела. Верующие, бывшие среди зрителей, со слезами собрали останки учителя своего. Кровь его — как драгоценное миро — собирали платками. Кости — как святыню — хранили с благоговением. И похоронили тело его в Риме с великой честью, а потом, много лет спустя, перенесли с торжеством в Антиохию, в город, где служил он столько лет. Но не кончилась в тот день история святого Игнатия. Нет, она только началась. Ибо послания его, написанные на пути к смерти, стали достоянием всей Церкви. Читали их в Ефесе и Смирне, в Риме и Антиохии, переписывали, хранили как сокровище. И доныне, почти две тысячи лет спустя, читаются они христианами всего мира. И в этих посланиях — вся тайна христианского счастья, вся загадка мученичества. Как мог человек радоваться, идя на страшную смерть? Как мог он молить, умолять — не избавляйте меня от неё? Потому что видел он то, чего не видит мир. Знал он то, чего не знает мудрость человеческая. Любил Того, в Кого не веруют безбожники. Для мира — это было безумие. Старик в цепях, которого везут на казнь, пишет: «Я радуюсь!» Для язычников римских, для которых смерть была абсолютным концом, это казалось помешательством. Но для христиан, познавших воскресение Христово, это было высшая мудрость. Ибо Христос воскрес — и смерть стала не концом, но началом. Христос победил ад — и страшная казнь обратилась в триумфальное шествие к Жениху Небесному. Святой Игнатий шёл на смерть как на брачный пир. Львов он называл путём к Богу. Зубы звериные — жерновами, которые сделают из него чистый хлеб Христов. И в этом — не просто красивая метафора, но глубочайшее богословие. Ведь хлеб Евхаристический — это Тело Христово. И святой, соединяясь со Христом в смерти мученической, сам становится евхаристией, сам становится хлебом, который питает Церковь. Вот почему кровь мучеников — семя Церкви, как сказал Тертуллиан. Вот почему каждая мученическая смерть — не поражение, но победа. Вот почему Колизей, где убивали христиан тысячами, стал не памятником торжества Рима, но свидетельством победы Христовой. Империя пала. Императоры забыты. Рим языческий исчез. А святой Игнатий жив — живее всех живых, ибо он со Христом. И ещё одна великая мудрость сокрыта в его истории. Он научает нас тому, что истинная радость — не в благополучии земном, не в отсутствии страданий, но в близости ко Христу. Он показывает, что можно быть счастливым в цепях, радостным на пути к казни, ликующим посреди скорбей — если в сердце живёт любовь ко Христу. Мы же, христиане века нынешнего, сетуем на малейшие неудобства, унываем от незначительных скорбей, малодушничаем при первых трудностях. А вот святой Игнатий в оковах пишет: «Радуюсь!» Его везут на смерть, а он молит: «Не мешайте мне жить!» — называя смерть жизнью, а земное существование — приготовлением к ней. --- **Источник:** Послания священномученика Игнатия Богоносца; Евсевий Кесарийский, «Церковная история»; Мученические акты святого Игнатия Антиохийского **Ссылка:** https://azbyka.ru/otechnik/Ignatij_Antiohijskij/

Слава Богу за всё
17:02

Слава Богу за всё

В начале пятого столетия от Рождества Христова, когда великая Римская империя, некогда казавшаяся столь же вечной и незыблемой, как само небо над нею, уже содрогалась от ударов судьбы и трещала по швам, — в эти грозные и смутные времена жил человек, чьё слово гремело подобно грому над Константинополем, а имя его было на устах у всех — от последнего нищего до самого императора. Звали его Иоанн, а за дивный дар проповеди народ прозвал его Златоустом. Был он архиепископом столицы — первым пастырем величайшего города на земле. Константинополь в те годы блистал великолепием: мраморные колонны дворцов подпирали небо, золотые купола храмов горели на солнце, а по широким улицам, вымощенным камнем, текла пёстрая река — сенаторы в пурпурных тогах, купцы со всех концов света, монахи в чёрных рясах, нищие и вельможи, свободные и рабы. И когда Иоанн восходил на амвон, вся эта река замирала. Тысячи людей стекались в храм. Торговцы закрывали свои лавки, ремесленники откладывали молоты и резцы, знатные дамы в шёлковых одеждах сидели рядом с простолюдинками в грубых платках — и все слушали, затаив дыхание, потому что слово этого человека проникало в самую глубину сердца, туда, где человек остаётся наедине с собой и с Богом. Но вот в чём состоит вечная загадка мира сего: те, кто говорят правду, редко бывают любимы властью. Златоуст обличал роскошь двора, призывал богатых делиться с бедными, не молчал, когда видел несправедливость, — и за это навлёк на себя гнев императрицы Евдоксии. Составился собор из завистников и недоброжелателей, и в четыреста четвёртом году от Рождества Христова архиепископа Константинопольского, первого проповедника христианского мира, низложили и отправили в ссылку. Ему было пятьдесят семь лет. Здоровье его, подорванное многолетними аскетическими подвигами юности, когда он жил отшельником в сирийских горах, давно уже оставляло желать лучшего. Желудок его был слаб, тело измождено. И вот этого больного, измученного человека, оторвав от паствы, от друзей, от всего, что составляло смысл его земного служения, погнали через всю Малую Азию в глухое захолустье — в городок Кукуз, затерянный в горах Малой Армении. Путь был долог и мучителен. Стража, приставленная к нему, не знала жалости. Святитель впоследствии писал об этом переходе слова, от которых и сегодня сжимается сердце: «Почти тридцать дней, а то и больше, я боролся с жесточайшими лихорадками, и в таком состоянии шёл этим длинным и трудным путём, будучи осаждаем и другими тяжкими болезнями. Трудность этого путешествия свела нас к самым вратам смерти». К самым вратам смерти. Казалось бы, что может сказать человек, доведённый до такого предела? Какие слова способен родить ум, затуманенный лихорадкой, в теле, едва несущем самоё себя по пыльным горным дорогам? Казалось бы — ропот, отчаяние, горечь. Ведь он не совершил никакого преступления. Его единственной виной была правда. И вот здесь открывается нечто поразительное. Нечто такое, перед чем замолкает всякий скепсис и всякое маловерие. Прибыв наконец в Кукуз — жалкий городишко, стиснутый горами, где зимой выли ветры, а летом палило немилосердное солнце, где не было ни достойных врачей, ни бань, ни привычных удобств, где дикие разбойники-исавряне то и дело грозили набегами, — прибыв в это место и едва оправившись от дороги, Златоуст берётся за перо. В далёком Константинополе страдает его верная духовная дочь — диаконисса Олимпиада, женщина знатного рода, одна из самых замечательных подвижниц своего времени. Она отдала всё своё огромное состояние Церкви и бедным — ни город, ни деревня, ни пустыни, ни остров, ни отдалённые страны не были лишены её щедрот. После изгнания святителя её оклеветали, таскали по судам, обвиняли вместе с другими его сторонниками в поджоге храма Святой Софии. Та, что кормила тысячи, сама осталась без помощи. Олимпиада впала в тяжелейшее уныние — и не просто уныние души, но уныние, перешедшее в болезнь тела, тот страшный недуг, когда само желание жить угасает, как свеча на ветру. И вот узник пишет узнице. Изгнанник утешает изгнанницу. Больной врачует больную. Человек, у которого отняли всё — кафедру, паству, дом, свободу, здоровье, — этот человек находит в себе силы не просто утешать другого, но учить его величайшей из истин, какую только может вместить человеческое сердце. Он пишет ей о Промысле Божием. О том, что есть сила, неизмеримо превосходящая все козни человеческие, все бури житейские, все болезни телесные, — сила Бога, Который ведёт каждого из нас путём, непостижимым для нашего ограниченного разума, но непременно ко благу. «Кормчие, — писал он, — когда дует сильный ветер, если распустят паруса свыше надлежащей меры, опрокидывают корабль, а если станут управлять им как следует, то плывут с полной безопасностью. Зная это, моя боголюбезнейшая госпожа, не отдай себя во власть уныния, но рассудком одерживай верх над бурей». В этих словах — не отвлечённая философия кабинетного мудреца. Это голос человека, чей корабль трещит и стонет под ударами волн прямо сейчас, в эту самую минуту, пока рука выводит строки на пергаменте. Человека, который сам стоит у штурвала посреди бури — и не просто держится, но ещё и указывает другим путь к гавани. Но главное учение Златоуста заключалось в одной простой, однако бесконечно глубокой мысли, которую он повторял снова и снова, в проповедях и письмах, в годы славы и в годы изгнания: Бог всё, что ни посылает нам, посылает для нашей пользы. Не для наказания как самоцели. Не по равнодушию. Не по забвению. А именно для пользы — для той единственной и высочайшей пользы, которая состоит в спасении человеческой души. «Мы должны быть убеждены только в одном, — писал святитель, — что Бог всё посылает для нашей пользы, а самого способа не исследовать, и не роптать, и не унывать, когда не знаем его. В том-то, главным образом, и состоит Промысл, что причины для нас непостижимы». И в другом месте, с той же несокрушимой уверенностью: «Никто столько не старается сделать нас совершенными, великими и во всём благопризнательными, как сотворивший нас Бог. Потому-то Он благодетельствует часто и против воли, и ещё чаще — без ведома нашего». Против воли и без ведома нашего. В этих словах — ключ ко всему учению Златоуста о страдании. Подобно тому как врач, исцеляя больного, причиняет ему боль — и больной кричит и сопротивляется, не понимая, зачем его режут, — но врач знает, что без этой боли не будет исцеления. Так и Господь, Врач душ наших, попускает нам скорби не потому, что Ему угодны наши страдания, а потому, что без них душа не исцелится от смертельной болезни греха. И подобно тому как добрый отец, не желая потакать капризам дитяти, отбирает у него нож или горящие уголья, хотя дитя плачет и протягивает руки, — так и Бог порою отнимает у нас то, что мы считаем благом, но что на самом деле несёт нам погибель. И порою даёт нам то, что мы считаем злом, но что на самом деле ведёт к жизни. В этом — весь Промысл. В этом — вся непостижимая и вместе с тем бесконечно милосердная мудрость Божия. Три года провёл Златоуст в Кукузе. Три года писем, молитв, болезней. Он сам описывал своё положение без прикрас: «Вот уже третий год живём мы в ссылке, будучи обречены в жертву голода, язвы, войн, непрерывных осад, невыразимой пустынности, исаврийских мечей и ежедневно грозящей смерти». И при всём этом он не прекращал писать. Двести сорок пять писем отправил он из ссылки — епископам, пресвитерам, диакониссам, друзьям, незнакомым людям, которых никогда не видел, но которые нуждались в его слове. И в каждом из этих писем — как нить, пронизывающая всю ткань, — звучала одна и та же мысль: Бог промышляет о нас. Всё, что с нами происходит, — к нашей пользе, даже если мы не понимаем как. «Насколько у нас усиливаются испытания, — писал он Олимпиаде, — настолько умножается у нас и утешение, и тем более отрадные надежды имеем мы на будущее». Вдумайтесь в эти слова: не вопреки испытаниям приходит утешение — а именно по мере их возрастания. Чем глубже рана, тем обильнее целительный елей, изливаемый рукой Божией. Но вот наступил четыреста седьмой год. Враги Златоуста не успокоились — из столицы пришёл приказ перевести его ещё дальше, в Пифиунт, нынешнюю Пицунду, на самый край обитаемого мира. Это был, по существу, смертный приговор, облечённый в форму административного решения. Те, кто его посылали, знали, что больной старец не переживёт этого пути. И он не пережил. Три месяца длился последний переход. В зной и в дождь, по дорогам, размытым осенними ливнями и выжженным летним солнцем, без врачей, без лекарств, без элементарных удобств. Стража не щадила его — подгоняла, не позволяла остановиться, не давала отдыха даже тогда, когда он едва мог переставлять ноги. Тело, давно уже истончённое болезнями, сдавало день за днём, час за часом. Кожа на лице пожелтела и натянулась на скулах, глаза запали, руки, некогда уверенно державшие перо, которым были написаны тысячи страниц, теперь дрожали от слабости. Но дух — тот самый дух, что тридцать лет звенел над Антиохией и Константинополем, как золотая труба, — оставался несломленным. Четырнадцатого сентября, в маленьком понтийском городке Команы, силы окончательно оставили святителя. Осеннее солнце стояло ещё высоко, но для него уже наступал иной свет — тот, что не знает заката. Его внесли в церковь, облачили в белые ризы, причастили Святых Христовых Таин. Он лежал, истощённый до последнего предела, в том состоянии, когда тело уже почти не принадлежит человеку, а душа стоит на самом пороге вечности, и дыхание мира сего становится тише, тише, пока не уступает место дыханию вечности. И в эту минуту — в минуту, когда всякий иной мог бы проклясть свою судьбу, когда даже самый стойкий мог бы усомниться в благости Того, Кто допустил всё это, — святитель Иоанн Златоуст произнёс слова, которые пережили столетия и тысячелетия, слова, что звучат и будут звучать до скончания века: **«Слава Богу за всё!»** За всё. За двенадцать лет блистательной проповеди в Антиохии — и за три года одиночества в Кукузе. За тысячи лиц, обращённых к нему в переполненном храме, — и за равнодушные лица стражников на пыльной дороге. За славу — и за бесчестие. За здоровье — и за болезнь. За жизнь — и за смерть. Он и сам писал об этом изречении в одном из своих писем: «Ты оживил меня и привёл в восторг тем, что, сообщая печальные известия, присоединил к ним изречение, которое надобно прилагать ко всем случайностям в жизни, — сказавши: Слава Богу за всё. Это изречение — роковой удар диаволу. Кто его употребляет, для того оно величайший залог неприкосновенности и радости среди всякого рода опасностей. Как только произнесёшь его, мгновенно разгоняются облака печали». Роковой удар диаволу. Не учёные трактаты, не многотомные сочинения — а три слова, произнесённые из самой глубины страдания, обращают в прах все козни врага. Потому что в этих словах — совершенная вера. Вера в то, что Бог не отступил, не забыл, не оставил. Вера в то, что Его Промысл охватывает всё — и великое, и малое, и радостное, и скорбное. Через тридцать один год после кончины святителя мощи его были торжественно перенесены в Константинополь. Предание сохранило удивительное свидетельство: когда ковчег с нетленными мощами был внесён в храм, народ, заполнивший улицы столицы, возгласил едиными устами: «Прими престол свой, отче!» — и уста святителя, лежащего во гробе, отверзлись и произнесли: «Мир всем!» Так Промысл Божий, о котором Златоуст учил всю свою жизнь и который засвидетельствовал своей смертью, явил себя и после его кончины. Того, кого изгнали с бесчестием, Господь возвратил со славой. Того, чьи уста заставили замолчать, Господь заставил заговорить из гроба. И до сих пор, когда человек, попав в беду, собирает последние силы и произносит: «Слава Богу за всё», — он произносит эти слова вслед за Златоустом. Вслед за тем, кто прошёл через все круги земного страдания и на последнем из них засвидетельствовал непоколебимую, как основание мира, истину: Бог всё посылает для нашей пользы. И быть может, в этом и состоит главный урок, который оставил нам Златоуст, — урок, равно необходимый и в пятом веке, и в двадцать первом. Когда болезнь приковывает нас к постели, когда друзья отворачиваются, когда рушится то, что мы строили годами, — именно тогда, в самой глубине страдания, и открывается то, чего не увидишь в благополучии: рука Божия, ведущая нас. Не к погибели. Не к бессмыслице. Но к той единственной пользе, ради которой и сотворён человек, — к спасению его бессмертной души. Нужно лишь довериться этой руке, как доверился ей Златоуст, — и произнести вслед за ним три великих слова, разгоняющих облака печали. --- **Источники:** 1. Житие святителя Иоанна Златоуста: https://azbyka.ru/days/sv-ioann-zlatoust 2. Письма к Олимпиаде (404–407 гг.): https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Zlatoust/pisma_k_raznym_licam/4 3. Письма из Кукуза: https://pravoslavie.ru/1962.html 4. Творения святителя Иоанна Златоуста: https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Zlatoust/

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

Битва, которая не кончается

Битва, которая не кончается

В те далёкие времена, когда египетская пустыня стала прибежищем для тысяч искателей Царствия Небесного, когда песчаные просторы Скита населились подвижниками, оставившими мир ради единого на потребу, — жил там авва Агафон, муж великой святости и смирения. Прожил он с родителями своими сорок лет, исполняя заповедь о почитании отца и матери, а затем, когда настало время, оставил всё и удалился в пустыню. Там, в безмолвии раскалённых песков, где небо сходится с землёй на горизонте в дрожащем мареве, где нет ничего, что могло бы отвлечь душу от Бога, провёл он десять лет в строжайшем подвиге. И ещё пятьдесят лет стоял он столпником в Сакхе, превзойдя меру человеческую в терпении и молитве. Братия, приходившие к нему за советом, видели не просто подвижника, но живое воплощение иноческих добродетелей. Лицо его, иссушённое постом и палимое солнцем, хранило печать глубокого мира — того мира, который даруется лишь тем, кто долгие годы пребывает в непрестанном богообщении. Морщины, залегшие на лице старца, были как строки невидимой книги, в которой записаны были все его молитвы, все борения, все победы над невидимым врагом. ________________________________________ В один из дней, когда солнце уже клонилось к западу, окрашивая пески в медные тона, к келлии аввы Агафона пришла братия. Шли они издалека, через выжженную зноем пустыню, ведомые жаждой — но не той жажды, что терзает тело, а той, что мучит душу, ищущую истины. Старец принял их с кротостью, свойственной истинным подвижникам, которые видят в каждом приходящем образ Божий и возможность послужить ближнему. Он усадил братию в тени своей скромной келлии, где прохлада камней давала некоторое облегчение от нестерпимого жара, и сам расположился перед ними, готовый отвечать на их вопросы. Братия долго сидели молча, собираясь с духом. В пустыне время течёт иначе, чем в миру — здесь молчание не тяготит, но наполняет, здесь тишина не пуста, но полна присутствия Божия. Наконец, один из иноков, старший среди них, осмелился заговорить. Голос его звучал негромко, с почтением, какое подобает ученику, обращающемуся к учителю: — Авва, мы пришли к тебе с вопросом, который давно тревожит наши сердца. Мы видим, что путь иноческий полон трудов разных: есть пост, есть бдение, есть молчание, есть рукоделие, есть чтение Писания. Скажи нам, отче, по опыту твоему великому: какая добродетель в подвижничестве имеет больший труд? Какой подвиг труднее всех прочих? Авва Агафон помолчал. Он не спешил с ответом, как не спешат те, кто научился взвешивать каждое слово, понимая, что слово — это семя, которое может прорасти в душе слушающего либо добрым плодом, либо терниями. Глаза его, глубокие и ясные, смотрели куда-то вдаль, словно старец всматривался не в пески пустыни, но в глубины собственного многолетнего опыта. — Простите меня, братия, — начал он наконец, и в голосе его звучало то смирение, которое приобретается лишь долгими годами борьбы с гордостью. — Я полагаю, что нет большего труда, как молиться Богу без рассеяния. Братия переглянулись. Ответ этот был неожиданным для них. Они ожидали услышать о посте, который иссушает тело, или о бдении, которое лишает сна, или о безмолвии, которое требует отречения от всякого человеческого утешения. Но молитва? Разве молитва не есть отрада для инока, разве не к ней стремится всякая душа верующая? Старец, видя их недоумение, продолжил, и слова его текли медленно, как вода из глубокого колодца, поднимаемая с великим трудом, но дающая живительную прохладу: — Знаете ли вы, братия, что происходит, когда человек хочет молиться? В тот самый миг, когда душа его обращается к Богу, когда ум его пытается собраться и устремиться горé — именно в этот миг враг спешит воспрепятствовать молитве. Демоны знают, братия мои, знают они хорошо, что ничто так не опасно для них, ничто так не противодействует им, как молитва, принесённая Богу от всей души. Он умолк на мгновение, и в этой паузе братия могли услышать, как ветер шуршит песком у стен келлии, как где-то вдали кричит пустынная птица. Всё в пустыне располагало к молитве — и тишина, и простор, и отсутствие всего того, что отвлекает в миру. И всё же старец говорил о молитве как о величайшем труде. — Понимаете ли вы, что я хочу сказать? — продолжил авва Агафон, и теперь в голосе его звучала та особенная сила, которая свойственна тем, кто говорит не от книжного знания, но от опыта. — Всякий подвиг, какой бы ни предпринял человек, посвятивший себя иноческому житию, имеет в себе некоторое успокоение. Постишься ли ты — тело твоё через время привыкает к малой пище, и пост становится легче. Бодрствуешь ли ночами — плоть твоя научается обходиться малым сном. Храни́шь ли молчание — язык твой отвыкает от празднословия, и безмолвие делается естественным. Во всяком подвиге, братия, если нести его настойчиво и постоянно, человек стяжавает и имеет некоторое упокоение. Старец поднял руку, и жест этот был полон значения: — Но молитва! О, молитва — это совсем иное. Молитва до последнего издыхания сопряжена с трудом тяжкой борьбы. До последнего вздоха, братия! Нет привыкания к молитве, нет облегчения в ней, нет того покоя, который приходит в других подвигах. Каждый раз, каждый день, каждый час — всё заново, всё сначала. ________________________________________ Братия слушали, затаив дыхание. Они начинали понимать, о чём говорит старец. Каждый из них знал по собственному опыту, как трудно собрать ум во время молитвы, как легко он разбегается, хватаясь то за одну мысль, то за другую, как сложно удержать его в словах молитвенных. Один из братий осмелился спросить: — Но почему так, авва? Почему именно молитва столь трудна? Старец посмотрел на него с отеческой любовью: — Потому что молитва — это сама́ сущность нашего делания, это само́ сердце иноческого подвига. Всё прочее — пост, бдение, рукоделие — всё это лишь листья на древе, а молитва — это плод. Писание говорит: «всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». Видите? Не о листьях говорится, но о плоде. Он помолчал, давая братии время вникнуть в эти слова, а затем продолжил: — Враг знает это. Лукавый враг наш знает, что если он не может отвратить человека от поста или от бдения — не столь великий будет вред. Но если он сможет разорить молитву, если сможет наполнить ум молящегося множеством помыслов, развлечь его, рассеять внимание — тогда всё прочее делание становится бесплодным. Дерево, покрытое листьями, но не дающее плода — разве не это самое горькое зрелище? Авва Агафон говорил тихо, но каждое слово его ложилось в сердца слушающих тяжёлым грузом истины: — Я скажу вам из опыта многих лет, братия. Начнёшь молиться — и вдруг вспомнишь о рукоделии, которое не закончил. Погрузишься в молитву — и вот уже ум твой унёсся в воспоминания о прежней жизни. Сосредоточишься вновь — и явится помысел о том, как хорошо было бы поесть, или поспать, или повидать братию. Прогонишь эти помыслы — придут другие, более тонкие: о добродетели твоей, о том, как хорошо ты молишься, о том, что ты уже достиг чего-то. И это — самое опасное, ибо это уже не просто рассеяние, но прелесть, гордость, падение. Один из братий, самый молодой, не выдержал и воскликнул: — Но как же тогда молиться, авва? Если это столь трудно, если враг столь силён, если борьба не прекращается никогда? Старец улыбнулся — той кроткой улыбкой, которая озаряет лица святых: — А разве я сказал, что не нужно молиться? Разве я призвал вас оставить молитву? Нет, братия! Напротив — именно потому, что это есть величайший труд, именно потому, что враг так яростно противится молитве, именно потому она и есть самое главное наше оружие, самое могучее наше делание. Он поднялся, и братия поднялись вместе с ним. Солнце садилось, окрашивая небо в багряные тона, и длинные тени легли на песок. Наступало время вечерней молитвы. — Слушайте же, что я вам скажу, — продолжал старец, и голос его окреп, наполнился силой. — Молитва — это битва. Битва ежедневная, ежечасная, непрестанная. Но это битва, в которой мы не одни. С нами Сам Бог, к Которому мы взываем. И если мы не ослабеваем, если снова и снова, падая, встаём, если всякий раз, когда ум наш рассеивается, мы терпеливо возвращаем его к молитве — Господь видит наше усилие. Он видит нашу борьбу. И Он приходит на помощь. ________________________________________ Братия стояли, потрясённые услышанным. Они пришли с простым вопросом о том, какой подвиг труднее, а получили урок, который запомнят на всю жизнь. Авва Агафон, видя их состояние, добавил уже мягче: — Не смущайтесь, чада мои. Не унывайте от того, что молитва трудна. Всё в духовной жизни трудно поначалу, всё требует усилия. Но знайте: лукавый противится молитве именно потому, что боится её. Если бы молитва была бессильна, зачем бы ему так стараться помешать нам? Само это сопротивление — доказательство силы молитвы. Он обвёл братию взглядом, и в глазах его читалось и сострадание к их немощи, и радость о их усердии: — Каждый раз, когда вы замечаете, что ум ваш отвлёкся в молитве, — не отчаивайтесь. Это не значит, что вы плохие молитвенники. Это значит лишь, что вы ещё живы, что битва ещё идёт. Мёртвые не воюют. Отчаиваться нужно было бы тогда, когда вы перестали замечать рассеяние, когда смирились с ним, когда решили, что молитва и должна быть такой — рассеянной, поверхностной, формальной. Старец сделал паузу, и в наступившей тишине было слышно, как бьётся сердце у каждого из братии. — Враг хочет, чтобы вы оставили молитву, сочтя её слишком трудной. Или чтобы вы молились лишь устами, но не сердцем. Но вы не поддавайтесь! Снова и снова возвращайте ум к словам молитвы. Снова и снова, как воин, который после каждого удара врага поднимает щит и продолжает стоять. Не ожидайте, что станет легко. Не ищите утешения в молитве — ищите Бога. А Бог, видя ваше постоянство, Сам утешит вас в Своё время, Сам даст вам силу устоять. ________________________________________ Когда братия покидали келлию аввы Агафона, сумерки уже окутали пустыню своим прохладным покровом. Звёзды одна за другой зажигались на тёмном небосводе, и их свет, холодный и чистый, напоминал о вечности, к которой устремлена всякая молитва. Старец проводил их до края своего убогого жилища и, благословляя на путь, сказал напоследок: — Помните, братия: молитва — это не то, что мы делаем своими силами. Молитва — это то, что Бог делает в нас, когда мы открываем Ему своё сердце. Наше дело — постоянство, терпение, усердие. А всё остальное — от Него. Идите с миром и молитесь непрестанно, сколько есть сил. А когда силы кончатся — молитесь бессилием своим. И это тоже будет молитва. Братия ушли, унося с собой эти слова как драгоценное сокровище. А авва Агафон вернулся в свою келлию и встал на молитву — на ту самую молитву, о которой только что говорил: трудную, требующую постоянной борьбы, но единственно необходимую, единственно ведущую к Богу. И молился он долго в ту ночь, как молился каждую ночь, как будет молиться до последнего своего вздоха. Потому что для него эта истина — что молитва есть величайший труд — не была теорией, не была лишь учением для других. Это была сама его жизнь, день за днём, час за часом, вздох за вздохом. ________________________________________ Спустя годы, когда приблизилось время отшествия аввы Агафона из этого мира, братия, сидевшие у его одра, спросили его: — Авва, не боишься ли ты суда Божия? И старец, человек, проведший столько лет в подвигах, смиренно ответил: — Я по силе моей исполнял законы Господни, но как человек могу ли быть уверен, что угодно Богу моё дело? Это смирение — плод той самой молитвы, о которой он учил. Молитвы, которая не превозносит человека, но смиряет его. Молитвы, которая не даёт покоя в самодовольстве, но держит душу в постоянном бодрствовании. Молитвы, которая действительно есть самый трудный подвиг — но именно потому и самый спасительный. ________________________________________ Так передавалась эта мудрость из поколения в поколение. Слова аввы Агафона о молитве дошли до нас через века, записанные в Древнем Патерике, чтобы и мы, живущие в иные времена, в иных обстоятельствах, знали: молитва — это труд. Труд ежедневный, труд непрестанный, труд, который не становится легче с годами. Но это тот труд, без которого не обретается Царствие Небесное. Потому что именно в молитве, именно через эту постоянную борьбу за внимание, за собранность ума, за чистоту сердца — именно здесь встречается душа человеческая с Богом живым. И всё прочее — все посты, все бдения, все труды — приобретают смысл лишь тогда, когда приносятся Богу в молитве. Пусть же и для нас эти слова святого старца станут утешением в борьбе с рассеянием ума, ободрением в минуты уныния от кажущейся бесплодности молитвенного труда. Пусть мы помним: если трудно — значит, битва идёт. Если трудно — значит, враг ещё сопротивляется. Если трудно — значит, мы на правильном пути. ________________________________________ Источник: Древний Патерик, глава 12 (Отечник святителя Игнатия Брянчанинова, "Об авве Агафоне", изречение №21) Память преподобного Агафона Египетского: 20 февраля (5 марта н.ст.)

Смерть праведника
13:36

Смерть праведника

В те далёкие времена, когда египетская пустыня ещё хранила в своих песчаных объятиях тысячи подвижников, когда память о великих отцах — Антонии, Макарии, Пахомии — была ещё свежа в сердцах их учеников, жил один из величайших пустынников своего времени. Звали его Сисой, и слава о его святости разошлась по всему христианскому миру так широко, что многие называли его вторым Антонием Великим. Шестьдесят лет прожил авва Сисой в той самой горе, где некогда подвизался преподобный Антоний. Он поселился там после того, как великий отец пустынников уже отошёл ко Господу, словно принимая от него эстафету святости. И гора эта, овеянная молитвами и слезами первого пустынника, приняла нового подвижника с тихой радостью. Здесь, среди безмолвия скал и песков, где не было ничего, кроме неба над головой и каменистой земли под ногами, старец Сисой творил своё невидимое делание, восходя день за днём по лестнице духовного совершенства. Жизнь его была столь проста и безыскусна, что казалось — нет в ней ничего особенного. Молитва, труд рук своих, скудная пища, краткий сон на голой земле. Но в этой простоте скрывалась великая глубина. Старец достиг такого смирения, что считал себя последним из людей, такой чистоты сердца, что видел Бога в каждом творении, такой непрестанной молитвы, что имя Иисусово стало биением его сердца. Ученики приходили к нему издалека, жаждущие научиться тайнам духовного делания. И он принимал их с отеческой любовью, но учил не столько словами, сколько самой жизнью своей. Один его взгляд мог сказать больше, чем тысячи поучений. Одно его молчание было красноречивее любых речей. Братия видели в нём живой образ евангельского совершенства, и многие говорили, что если кто хочет увидеть, каким должен быть истинный монах, пусть посмотрит на Сисоя. Но вот настало время, когда даже это крепкое тело, закалённое долгими годами поста и бдения, начало сдавать. Старец почувствовал приближение смерти — не со страхом, но с тихой радостью человека, который всю жизнь готовился к этой встрече. Он не боялся смерти, ибо для него она была не концом, а началом, не разлукой, а встречей с Тем, к Кому всю жизнь стремилась его душа. Ученики собрались вокруг одра своего духовного отца. Они видели, как день за днём тело его слабеет, как угасает земная жизнь в этом теле, некогда столь крепком и выносливом. Но вместе с тем они замечали нечто удивительное: чем больше умирало тело, тем более просветлённым становилось лицо старца. Словно по мере того, как истончалась завеса плоти, всё яснее проступало нечто иное, небесное, вечное. В те последние дни авва Сисой почти не говорил. Он лежал с закрытыми глазами, и губы его едва заметно шевелились — молитва Иисусова не прекращалась даже сейчас, на пороге вечности. Иногда он открывал глаза, и ученики видели в них такую глубину, такой мир, что сердца их исполнялись одновременно и скорби о предстоящей разлуке, и утешения от созерцания этой небесной тишины. И вот наступил последний час. Братия окружили одр старца, преклонив колени. Они молились, плакали, готовясь проводить своего учителя в последний путь. Келья была полна скорби расставания, но в этой скорби уже светилась надежда. Потому что все они знали: не навсегда уходит от них авва Сисой, лишь переходит в иной чертог, откуда будет молиться за них, своих духовных чад. Внезапно старец открыл глаза. Но это был уже не тот взгляд, который они видели прежде. Глаза его светились таким неземным светом, что братия невольно содрогнулись. Лицо Сисоя просияло — и это сияние было не от свечей, горевших в келье, не от утреннего солнца, пробивавшегося сквозь узкое оконце. Это был свет изнутри, свет души, встретившей нечто такое, от чего весь мир преобразился. — Вот пришёл авва Антоний! — произнёс старец, и голос его, только что едва слышный, зазвучал с удивительной силой. Ученики переглянулись. Они ничего не видели, кроме стен тесной кельи и друг друга. Но старец видел то, что было закрыто от их глаз. Он видел великого отца пустынников, своего предшественника, жившего в той же самой горе за много десятилетий до него. Он видел того, чьим стопам следовал всю свою жизнь. — Вот лик пророков! — продолжал Сисой, и глаза его следили за чем-то невидимым, что происходило в пространстве кельи. — Вот лик апостолов! Братия застыли в благоговейном страхе. Они понимали: разверзлись небеса, и старец видит то, что обещано праведным. Он видит тех, о ком читал в Священном Писании, о ком молился всю жизнь, с кем теперь суждено ему пребывать вовеки. Лицо старца всё более просветлялось. Сияние, исходившее от него, становилось таким ярким, что некоторые ученики не могли смотреть на него прямо — словно на солнце в полдень невозможно смотреть незащищёнными глазами. И в этом свете было нечто неописуемое: не просто яркость, но какая-то особая чистота, святость, благодать. — Вот и Ангелы пришли взять меня, — сказал авва Сисой, и слова эти прозвучали так торжественно, так радостно, что ученики, несмотря на слёзы, невольно улыбнулись. — Но я прошу ещё немного времени на покаяние. Эти слова поразили учеников больше всего. Вот он, старец, шестьдесят лет проживший в пустыне, достигший такой святости, что сам Господь посылает за ним Ангелов, — и он просит времени на покаяние! Он, который всю жизнь каялся, который ни одного дня не проводил без слёз о своих грехах, который достиг такой чистоты, что удостоился видеть небесные силы! — Авва, — осмелился сказать один из учеников, — неужели ты нуждаешься ещё в покаянии? Старец перевёл на него взгляд, полный такой глубокой мудрости, такого смирения, что инок невольно опустил глаза. — Истинно не знаю, — ответил Сисой, — сотворил ли я хоть начало покаяния. В этих словах заключалась вся суть его подвига. Вот она, вершина смирения: человек, которого весь христианский мир почитает как святого, сам считает, что едва начал путь покаяния. Человек, к которому приходят за советом издалека, сам полагает себя последним грешником. Это не было лицемерием, не было ложным самоуничижением — это было подлинное видение себя в свете Божием, когда всякая праведность кажется недостаточной, когда всякое делание представляется малым перед величием Божией святости. Ангелы, видимые старцем, ждали. Они не торопили его, но и время земное истекало. Тело Сисоя уже не могло больше удерживать душу — слишком силён был зов вечности, слишком близок был Господь. И всё же старец молился, просил ещё мгновения, ещё вздоха, ещё одного «Господи, помилуй», чтобы войти в вечность чуть более достойным, чуть более очищенным. Братия стояли вокруг, свидетели этой поразительной картины. Они видели, как душа святого восходит к Богу, как небо склоняется к земле, как вечность вторгается во время. И в этом видении было для них великое утешение и великий урок. Утешение — потому что они увидели воочию, что праведников действительно встречают Ангелы, что обетования Божии истинны, что есть воздаяние верным. Урок — потому что поняли: даже на вершине святости нужно смирение, даже у врат рая нужно покаяние, даже в час смерти нужна молитва. Сияние на лице старца достигло такой силы, что казалось — вот-вот лицо его совсем преобразится, станет подобным солнцу, как было с Моисеем на Синае или с Господом на Фаворе. И в этом свете ученики увидели нечто большее, чем просто своего учителя. Они увидели образ того, чем должен стать каждый человек. Они увидели, куда ведёт путь подвига, молитвы, смирения. Они увидели, что обещано тем, кто оставляет всё ради Христа. — Господи, в руки Твои предаю дух мой, — прошептал наконец авва Сисой, повторяя последние слова Самого Спасителя на кресте. И в этот миг лицо его засияло так, что вся келья наполнилась светом. Ученики закрыли глаза, ослеплённые этим сиянием. А когда через мгновение открыли их вновь, увидели: старец лежит тихо, с улыбкой на устах, а на лице его застыло выражение такого мира, такой радости, какой не бывает у живых. Душа его отошла — но не во тьму, а в свет. Не в одиночество, а в ликование святых. Не в небытие, а в полноту бытия. Братия опустились на колени и долго молились над телом своего духовного отца. Они плакали, но слёзы эти были не только скорбью. В них была и радость — радость за старца, достигшего цели. В них была и благодарность — благодарность за то, что им довелось знать такого человека, учиться у него, быть свидетелями его святости. В них была и надежда — надежда на то, что и для них открыты те же врата, что для них уготовано то же блаженство, если только будут они верны тому пути, который показал им авва Сисой. Весть о преставлении великого старца разнеслась по всей пустыне. Приходили монахи из дальних скитов, приходили миряне из ближних селений, приходили даже те, кто никогда не видел Сисоя живым, но слышал о его святости. И все они, глядя на его светлое, умиротворённое лицо, уходили утешенными и укреплёнными в вере. Так передавалась эта история из поколения в поколение, от учителя к ученику, от отца к сыну. И каждый, кто слышал её, получал урок о том, что есть истинное смирение, что значит быть готовым к встрече с Богом, как провожают праведников из этого мира в мир иной. История эта учила: не бойтесь смерти, если жизнь ваша была со Христом. Не страшитесь часа последнего, если дни ваши были наполнены молитвой. Не трепещите суда, если сердце ваше хранило покаяние. И до сих пор, спустя века, когда православные христиане вспоминают об авве Сисое, они вспоминают не только его подвиги, не только его учение, но прежде всего — тот последний час, когда лицо его просияло как солнце, когда он увидел Ангелов и святых, когда небо открылось над его смертным одром. Потому что в этом часе заключена главная истина нашей веры: смерть побеждена, врата рая отверсты, и праведников действительно встречают Ангелы Божии. Источник: Алфавитный Патерик, "Об авве Сисое Великом"

Три правила против суеты мира
14:00

Три правила против суеты мира

В те далёкие времена, когда пустыни египетские наполнились искателями Царства Божия, когда тысячи душ, жаждущих спасения, оставляли шумные города и уходили в безмолвие песков, — жил великий авва Антоний, отец всех монахов, светильник веры, чей свет озарял путь всем ищущим. Слава о его мудрости разошлась по всему христианскому миру. К нему приходили не только простые иноки, но и епископы, философы, люди учёные и власть имущие. Все искали одного — слова истины, которое могло бы указать верный путь среди множества дорог, расходящихся в разные стороны. Приход искателя истины Случилось так, что пришёл к авве Антонию некий человек. Не знаем мы его имени — Патерик не сохранил его для потомков, ибо не в имени была суть, а в вопросе, который он принёс. Быть может, это был молодой инок, только начинавший свой путь. А может, человек зрелый, уже испытавший многое, но так и не нашедший покоя душе своей. Долгим был его путь через раскалённые пески. Солнце палило немилосердно, горячий ветер обжигал лицо, песок скрипел на зубах. Но он шёл, потому что слышал: только старец Антоний может дать ответ на вопрос, который жёг его сердце сильнее, чем палило солнце пустыни. Келья аввы Антония стояла в отдалении от других. Старец любил безмолвие и редко показывался людям. Но когда путник подошёл к двери и постучал, старец вышел. Лицо его было изборождено морщинами, словно карта прожитых лет, выстраданных молитв и побеждённых искушений. Но глаза... глаза его светились такой тихой радостью, такой глубокой любовью, что странник невольно опустился на колени. — Встань, брат, — тихо сказал старец. — Что привело тебя сюда? И тогда путник задал свой вопрос — тот самый вопрос, который тревожил его душу день и ночь, который не давал ему покоя: — Авва! Что мне делать, чтобы угодить Богу? Мудрость трёх заповедей Старец не ответил сразу. Он пригласил гостя войти, дал ему воды — драгоценной в пустыне, как золото. Они сели на циновки, сплетённые из пальмовых листьев. В келье было просто: никаких украшений, никакой роскоши. Только крест на стене да несколько свитков Священного Писания. Авва Антоний долго смотрел на пришедшего, словно читал в его душе. Потом медленно, взвешивая каждое слово, начал говорить: — Что велю тебе, то соблюдай. И вот три заповеди даю тебе. Путник замер, боясь пропустить хоть слово. — Первое: куда бы ты ни пошёл, всегда имей Бога перед своими очами. Второе: что бы ты ни делал, имей на это свидетельство в Священном Писании. Третье: в каком бы месте ты ни жил, не скоро уходи оттуда. Старец замолчал. А потом добавил, и голос его был твёрд, как скала: — Соблюдай эти три заповеди — и спасёшься. О первой заповеди: Бог перед очами Путник слушал, но не всё было ему ясно. Тогда старец, видя его недоумение, начал объяснять: — Слушай же, чадо. Когда я говорю: имей Бога перед своими очами, — что это значит? Это значит, что в каждом деле твоём, в каждом слове, в каждой мысли ты должен спрашивать себя не: "Что скажут люди?" — но: "Что скажет Бог?" Видишь ли, брат мой, как устроен мир? Человек приходит в этот мир, и с первых дней жизни его окружают голоса. Голоса родителей, учителей, друзей, начальников. Все они говорят ему, как жить, что делать, куда идти. И человек мечется меж этих голосов, как корабль между скалами, не зная, кого слушать. Один говорит: "Делай так!" — другой кричит: "Нет, делай иначе!" Сегодня тебя хвалят, завтра осуждают. Сегодня ты угодил одним, завтра те же самые люди отвернутся от тебя. И нет покоя душе, которая живёт мнениями людскими, как нет покоя морской волне, гонимой ветром. Но если ты имеешь Бога перед очами — всё меняется. Ты просыпаешься утром и думаешь не: "Что скажут обо мне?" — а "Что скажет Бог?" Ты принимаешь решение и спрашиваешь не: "Одобрят ли меня люди?" — а "Угодно ли это Богу?" И тогда обретаешь ты свободу. Свободу от страха осуждения. Свободу от жажды похвалы. Свободу от мучительных метаний между тысячей противоречивых мнений. Помни: люди видят внешнее, Бог — сердце. Люди судят по делам, Бог знает побуждения. Люди меняют своё мнение, Бог неизменен. Поэтому имей Бога перед очами — и обретёшь покой. О второй заповеди: свидетельство Писания Странник кивнул. Ему становилось понятнее. Но старец продолжал: — Теперь слушай о втором: что бы ты ни делал, имей на это свидетельство в Священном Писании. Видишь ли, брат, мир полон учителей. Каждый день приходят новые мудрецы, новые проповедники, новые учения. Один говорит: "Спасение — в посте и молитве". Другой утверждает: "Нет, спасение — в милостыне и делах милосердия". Третий кричит: "Всё это ничто, спасение — только в вере!" И человек не знает, кого слушать. Мечется он от одного учителя к другому, сегодня следует одному правилу, завтра — противоположному. И нет твёрдой почвы под ногами его, ибо построил он дом свой на песке человеческих мнений. Но есть твёрдое основание. Есть камень, на котором можно строить, не боясь бури. Это — Священное Писание. Слово Божие, которое вчера и сегодня и во веки то же. Когда тебе говорят: "Поступи так!" — открой Писание. Если находишь там подтверждение — делай. Если не находишь — остановись и подумай. Когда тебе предлагают новое учение — проверь его Писанием. Всё, что согласно со Словом Божиим, — принимай. Всё, что противоречит, — отвергай, даже если это говорит тебе ангел с неба. Апостол Павел сказал: "Если бы даже мы или Ангел с неба стал благовествовать вам не то, что мы благовествовали вам, да будет анафема" (Гал. 1:8). Видишь, как строго? Даже ангелу не верь, если он противоречит Писанию! Поэтому имей свидетельство Писания во всём — и не собьёшься с пути. Не увлекут тебя красноречивые проповедники. Не прельстят модные учения. Не введут в заблуждение громкие имена. Ибо есть у тебя мера, есть правило, есть критерий истины — и это Слово Божие. О третьей заповеди: постоянство места Странник уже понимал первые две заповеди. Но третья была загадочной. Старец увидел это и улыбнулся: — А теперь третье, и оно, быть может, труднее первых двух: в каком бы месте ты ни жил, не скоро уходи оттуда. Чадо моё, ты думаешь, это только о месте физическом? Нет. Это о постоянстве, о верности, о терпении. Видишь ли, есть в человеке такая немощь: как только становится трудно — он хочет бежать. Как только начинаются искушения — он думает: "Вот если бы я был в другом месте, там было бы легче!" Как только люди начинают его упрекать или не понимать — он мечтает уйти туда, где его оценят. И начинается метание. Из города в город, из обители в обитель, от одного наставника к другому. И кажется человеку, что он ищет лучшего места, а на самом деле он бежит от себя. Ибо проблема не в месте, а в нём самом. Я видел таких иноков. Приходит один в Скит. Две недели живёт — и говорит: "Здесь слишком сухо, пойду к Нилу". Приходит к Нилу, месяц живёт — и снова недоволен: "Здесь комары и жара, пойду в горы". Приходит в горы — и опять не нравится: "Здесь слишком холодно и камни твёрдые". И так всю жизнь — мечется, ища идеального места. А идеального места нет, ибо рай мы потеряли. Но когда человек остаётся на одном месте, терпит скорби, терпит искушения, терпит непонимание людей — тогда происходит чудо. Место меняет человека, а не человек меняет место. Камни пустыни шлифуют его душу, как ювелир шлифует алмаз. Трудности учат терпению. Искушения — борьбе. Одиночество — молитве. И когда ты не бежишь, а стоишь — ты растёшь. Как дерево, которое пустило корни глубоко в землю и теперь крепко стоит, не боясь бури. То же самое — и в служении. Начал ты какое-то дело — не бросай его при первых трудностях. Принял решение — не меняй его при первом же искушении. Дал обещание Богу — стой в нём до конца. Ибо написано: "Никто, возложивший руку свою на плуг и озирающийся назад, не благонадёжен для Царствия Божия" (Лк. 9:62). Итог: три заповеди как путь спасения Старец закончил говорить и замолчал. В келье была такая тишина, что слышно было, как ветер шуршит песком за окном. Странник молчал, впитывая услышанное. Теперь ему было ясно. Три заповеди. Три простых, но глубоких правила. Первое: имей Бога перед очами — не живи мнениями людей, живи волей Божией. Второе: имей свидетельство Писания — не следуй всякому учению, проверяй всё Словом Божиим. Третье: не скоро уходи — будь постоянен, терпелив, верен своему пути, не мечись в поисках лучшего места или лучших обстоятельств. — Соблюдай эти три заповеди, — повторил авва Антоний, — и спасёшься. Странник поклонился до земли. — Благодарю тебя, авва! Ты дал мне больше, чем я просил. Я искал один совет, а получил три сокровища. Старец улыбнулся: — Иди с миром, брат. И помни: не всё сразу даётся человеку. Сначала ты будешь забывать эти заповеди. Потом — вспоминать. Потом начнёшь исполнять их изредка. А потом, если будешь постоянен, они станут твоей природой. И тогда обретёшь ты покой, которого ищешь.

Показано 1-9 из 190 рассказов (страница 1 из 22)