В ожидании обоза
Три дня отец Николай ждал на постоялом дворе у городской заставы, пока подойдёт обоз с лесом, — три дня, показавшиеся ему длиннее трёх месяцев, три дня хождения от окна к окну, от вопроса к вопросу, обращённого то к хозяину постоялого двора, то к случайным проезжим, не встречали ли те на дороге подводы с дубовым тёсом. Дорога от его прихода до уездного города тянулась через два больших села и один сосновый бор, и в иное время это расстояние не показалось бы ему ни долгим, ни утомительным, — но сейчас, в ожидании того, ради чего он приехал, каждый час тянулся тяжело, как тянется телега, увязшая в осенней распутице.
Село его, небольшое, в тридцать с небольшим дворов, стояло на отшибе, вдали от больших дорог, и храм в нём был ветхий, деревянный, срубленный ещё дедами нынешних прихожан, — а вот иконостас в этом храме уже давно требовал полной перестройки: старые доски рассохлись, потрескались, кое-где источились жучком, и всякий, кто входил в церковь на праздничную службу, невольно замечал эту ветхость, стыдную для дома Божия. Три года отец Николай собирал по копейке, по полтине с каждого прихожанина, три года откладывал и свои скудные средства, три года договаривался с плотниками и резчиками — и вот, наконец, настал день, когда собранных денег хватило на заказ доброго дубового леса для нового иконостаса, привезти который должен был знакомый торговец из уездного города, обещавший подобрать самый лучший, самый сухой и крепкий тёс.
Отец Николай был человеком горячим по природе своей, легко воспламеняющимся сердцем, — и сам знал за собою эту немощь, и сам с нею боролся, но борьба эта давалась ему нелегко, ибо унаследовал он её, как видно, от отца своего, тоже некогда служившего сельским священником и отличавшегося тою же пылкостью, тем же нетерпением духа, что не однажды смущало паству и заставляло скорбеть о нём его собственных духовников. На проповедях отец Николай говорил прихожанам о кротости и долготерпении с истинным красноречием, приводя примеры из житий святых мужей, — но стоило самому ему столкнуться с несправедливостью, с обманом, с досадной помехой на пути к доброму делу, как вся эта проповеданная им кротость отступала в единый миг, точно тень, отогнанная внезапным светом, и на смену ей приходило то самое пылкое, унаследованное нетерпение, укротить которое он пытался всю свою сознательную жизнь.
Наконец, на четвёртый день, обоз прибыл, и отец Николай, едва завидев знакомые телеги, въезжающие в торговые ряды, поспешил туда, чувствуя, как сердце его наполняется давно копившейся радостью: наконец-то, наконец-то будет чем обновить храм к весеннему празднику, наконец-то прихожане перестанут стыдливо отводить глаза от рассохшихся досок старого иконостаса. Торговые ряды в тот час были полны народа — гомонили продавцы, зазывая покупателей, скрипели телеги, мычал скот в дальнем конце площади, и во всём этом многолюдном, шумном торжище отец Николай, невысокий, худощавый, в потёртой рясе, пробирался к знакомому возу, ведомый одним лишь нетерпеливым желанием увидеть, наконец, свой долгожданный лес.
Но то, что он увидел, откинув рогожу, укрывавшую доски, заставило его замереть на месте, а после — вспыхнуть таким гневом, какого он не испытывал уже давно. Дубовый тёс, обещанный ему сухим и крепким, оказался наполовину подменён — под верхним слоем добрых, ровных досок скрывались доски гнилые, трухлявые, изъеденные сыростью, годные разве что на растопку печи, но никак не на резное убранство храма. Не в силах сдержать себя, отец Николай схватил ближайшую из этих гнилых досок и, потрясая ею над головой, закричал так, что голос его разнёсся над всей торговой площадью, заставив обернуться десятки любопытных глаз:
— Обман! Меня обманули! Три года копил приход на этот лес, три года ждали, а мне подсунули гнильё вместо доброго дерева! Кто это сделал?! Кто посмел так надругаться над храмом Божиим?!
Хозяин обоза, немолодой уже торговец, знавший отца Николая не первый год и не раз честно с ним торговавшийся, побледнел, растерянно оправдываясь, что он сам ничего не знает, что доски отбирал и укладывал его помощник, — и, обернувшись, кликнул того самого помощника, мальчишку лет пятнадцати, худого, испуганного, с растрёпанными светлыми волосами, торопливо подбежавшего на зов хозяина. И вот на этого-то мальчишку, не разбираясь, точно ли его вина в подмене или же вина чужая, дорожная, случившаяся где-нибудь на постоялом дворе, где обоз стоял без присмотра, — на него-то и обрушился весь гнев отца Николая, не рассудивший, не сдержавшийся, не пожелавший в тот миг ни минуты промедления, чтобы разобраться в истинной причине случившегося.
— Это ты укладывал доски?! Ты подменил добрый лес на гниль?! — кричал он, тыча в мальчишку трухлявой доской, и голос его, обычно звучавший с амвона мягко и наставительно, теперь гремел над рыночной площадью так, что торговцы из соседних рядов начали останавливаться, глядя на разгорающийся скандал с тем особым, жадным любопытством, каким смотрит толпа на всякое чужое несчастье. — Отвечай! Или совесть потерял вовсе, коли у Бога воруешь!
Мальчишка, побледнев, начал было лепетать что-то про дорогу, про постоялый двор, про то, что доски он укладывал с вечера, а наутро телеги уже стояли по-иному, — но отец Николай, ослеплённый первым порывом обиды и гнева, не желал слушать никаких объяснений, продолжая обличать паренька перед всей собравшейся толпой, и толпа эта, падкая на зрелища, начала уже посмеиваться, отпуская колкости в адрес незадачливого торгового помощника. Хозяин обоза, не заступаясь за мальчишку — не желая, видно, ссориться с уважаемым в округе священником, — лишь хмурился всё сильнее, и по этому его хмурому, наливающемуся тяжёлым, недобрым молчанием лицу отец Николай, будь он в ту минуту спокойнее, мог бы прочесть, какая участь ждёт мальчишку по возвращении домой.
Не сразу, не вдруг, но постепенно, когда первый пыл его гнева начал иссякать, отец Николай развернулся и, не взяв ни единой доски из привезённого обоза, ушёл прочь с рыночной площади, оставив за спиной шум, смешки зевак и опустошённого, дрожащего от пережитого позора мальчишку.
Три недели спустя, направляясь по своим делам через тот же уездный город, отец Николай случайно узнал от знакомого дьячка, что мальчишка тот, помощник торговца, вскоре после памятного случая на торгу был жестоко бит собственным отцом, обвинившим его в воровстве и позоре перед всем городом, — бит так, что неделю не мог подняться с постели, — и что после этого случая мальчишка сбежал из отцовского дома, найдя себе временный приют у дальней родни, отказавшись возвращаться к торговому делу, которому его обучал отец. Узнав это, отец Николай почувствовал, как земля будто качнулась под его ногами, — ибо только теперь, спустя три недели, он вспомнил и оправдания мальчишки про дорогу и про постоялый двор, и хмурое, недоброе молчание хозяина обоза, и то, с какой поспешностью сам он, не разобравшись, обрушил на невинную, в сущности, голову весь свой гнев, копившийся тремя годами ожидания и несбывшихся надежд.
Он вспомнил тогда, как часто проповедовал прихожанам о том, что гнев, не сдержанный в самом начале, опаляет не только того, на кого изливается, но и самого гневающегося, — и вспомнил, устыдившись, слова, слышанные им ещё в семинарии от одного строгого, немногословного наставника, читавшего им однажды поучения аввы Дорофея о раздражительности: что душа, попускающая себе смущаться и негодовать, уподобляется человеку, подкладывающему дрова в костёр, — чем дольше он медлит погасить первую искру, тем жарче и неудержимее разгорается пламя, обращаясь под конец в тлеющие, долго не остывающие уголья злопамятства. Тогда, в семинарские годы, слова эти казались ему отвлечённым, хотя и красивым назиданием; теперь же, узнав о судьбе избитого, изгнанного из дома мальчишки, он понял их совсем иначе — как приговор собственной несдержанности, обернувшейся чужой, ни в чём не повинной болью.
Не сразу, не вдруг, но с твёрдой решимостью отец Николай отправился искать того мальчишку, обошёл дальнюю родню, о которой рассказывал дьячок, и нашёл его, наконец, в маленькой полутёмной каморке при мастерской одного бондаря, где паренёк тот работал теперь подмастерьем, сторонясь людей и избегая всякого разговора о случившемся на рыночной площади. Отец Николай, увидев его — худого, замкнутого, с давним ещё, не до конца сошедшим синяком под глазом, — не стал в этот раз повышать голос, не стал требовать объяснений, но, сняв шапку и низко поклонившись мальчишке, сказал ему тихо, с тем самым смирением, которого не сумел найти в себе три недели назад на торговой площади:
— Прости меня, отрок. Я обидел тебя незаслуженно, не разобравшись в правде, обрушил на тебя гнев, копившийся во мне вовсе не по твоей вине. По моей несдержанности пострадал ты от родного отца, и в том — грех мой тяжкий, за который прошу у тебя прощения.
Мальчишка, не ожидавший такого от священника, накричавшего на него при всей рыночной толпе, долго молчал, не веря услышанному, а после, неожиданно для самого себя, заплакал — не от прежней обиды, но от того особого облегчения, что приходит к человеку, чья боль наконец услышана и признана. И в этих слезах, пролитых в тесной каморке бондарной мастерской, было куда больше исцеления, нежели во всяком гневном обличении, ибо кроткое слово, сказанное с искренним раскаянием, воистину способно погасить пламя обиды скорее, нежели самая яростная буря негодования.
С той поры отец Николай, чувствуя в себе прежнюю вспыльчивость, всякий раз, едва ощутив первый её жар, поднимающийся к горлу, вспоминал избитого мальчишку и его слёзы в тесной каморке, и это воспоминание служило ему надёжной уздой, останавливающей готовое сорваться с языка резкое, необдуманное слово. Он выхлопотал для паренька место при церковной мастерской своего же прихода, взяв его под свою опеку, и научился за долгие месяцы этого попечения тому, чему не сумели научить его многие годы семинарских наставлений: что кротость, явленная вовремя, спасает не только того, к кому она обращена, но и самого гневающегося, избавляя его душу от того тяжкого потрясения, какое неизменно следует за всякой невоздержанной, необдуманной вспышкой.
Новый иконостас в его храме поставили лишь на следующий год — доброе дерево для него отец Николай отбирал уже сам, лично, без спешки и без гнева, приезжая на торг не один раз, но столько, сколько требовалось, чтобы удостовериться в честности каждой доски, — и, глядя впоследствии на этот отстроенный, наконец, иконостас, он думал уже не столько о трёх годах терпеливого ожидания, сколько о той иной, куда более трудной перемене, что совершилась за это время в его собственном сердце, научившемся, наконец, гасить пламя кротким словом прежде, чем оно успеет опалить кого-либо, кроме самого гневающегося.
________________________________________
Изречение:
«Как вылитая вода погашает сильно горящее пламя, так и слово, сказанное с кротостью, утишает гнев, воспламенённый сильнее огня в печи, вследствие чего происходит двоякая для нас польза: этим и сами мы обнаруживаем в себе кротость, и, успокоив раздражительный дух брата, спасаем от потрясения его рассудок.»
— Иоанн Златоуст
Комментарии 0
Войдите, чтобы оставить комментарий
Войти