Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Аваа Пимен и спящий монах
29:20

Аваа Пимен и спящий монах

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала укореняться в сердцах человеческих, когда мученики ещё не успели остыть в своей крови, а исповедники носили на телах свежие раны за имя Христово, — в те благословенные и страшные времена многие оставляли мир и уходили в пустыню. Уходили не от страха, не от малодушия, но от великой жажды — жажды Бога Живого, жажды совершенства, жажды той чистоты сердечной, о которой говорил Спаситель: «Блаженны чистии сердцем, яко тии Бога узрят». Египетская пустыня приняла в свои бескрайние объятия тысячи таких искателей. Песчаные просторы, где человек оставался наедине с Богом и собственной душой, где не было ничего, что могло бы отвлечь от главного — от внутреннего делания, от той незримой брани, которую ведёт дух с плотью, ангелы с бесами, старый человек с новым. Здесь, в этой выжженной солнцем земле, рождалась великая мудрость — не книжная, не от учености происходящая, но та живая мудрость, которая передаётся от сердца к сердцу, от отца духовного к чаду, от опытного к начинающему. Среди множества подвижников, населявших египетскую пустыню, особенным уважением и благоговением пользовался авва Пимен — старец великий, муж совершенный в добродетелях, светильник, горящий не для себя, но для всех ищущих пути ко спасению. Долгие годы провёл он в безмолвии пустынном, в молитвах непрестанных, в трудах и подвигах, которые превосходили силы человеческие. Но не строгостью своей был он знаменит, не суровостью и не неумолимостью к немощам человеческим — напротив, отличался он удивительной рассудительностью, той редкой способностью видеть не только внешнее, но и внутреннее, не только поступок, но и сердечное расположение человека. При нём жила небольшая община монахов — человек двенадцать или пятнадцать, не больше. Каждый из них пришёл своим путём, каждый нёс свой крест, каждый боролся со своими страстями. Старец принимал всех, никого не отвергал, но и не потакал слабостям. Он умел различать — когда нужна строгость, а когда милость; когда нужно обличить, а когда промолчать; когда разбудить, а когда дать поспать. Среди братии был один молодой инок, которого мы назовём Иоанном. Пришёл он в пустыню год тому назад — пришёл с горящим сердцем, с пламенным желанием отдать всего себя Богу, со святым намерением достичь того совершенства, о котором читал в житиях святых. Юность его была полна сил, тело крепко, дух решителен — всё, казалось, благоприятствовало великим подвигам. И он предался им с той безоглядностью, с той жертвенностью, которая свойственна молодости. Он постился строже других, вкушая лишь немного хлеба и воды, и то не каждый день. Молился дольше всех, простаивая на службах от начала до конца, а после службы продолжая молитву в келье своей, где клал поклоны земные до тех пор, пока колени не начинали кровоточить. Спал мало — три, много четыре часа в сутки, считая сон роскошью, от которой надо отказаться ради Царствия Небесного. Работал не покладая рук — то плёл корзины из тростника, то носил воду из колодца, то таскал камни для ремонта стены — всё делал с усердием, с напряжением всех сил, думая, что так и надо, что святость достигается через насилие над собой. Авва Пимен наблюдал за ним издалека. Старец видел и ревность его, и искренность намерений, и чистоту сердечную — но видел и опасность, которая подстерегала молодого инока. Видел, что тот взял на себя бремя, превышающее силы его, что пытается в один год прожить то, что святые проживали десятилетиями. Видел, что юноша путает подвиг с самоистязанием, воздержание с истощением, рвение с безрассудством. Но молчал старец, не вмешивался, зная, что есть уроки, которым нельзя научить словом — их надо пережить самому, прочувствовать на собственном опыте, пропустить через своё сердце. И вот однажды случилось то, что должно было случиться. Была ночь — та самая египетская ночь, когда тьма ложится на землю как покрывало, когда звёзды загораются такими яркими, каких не увидишь в людных местах, когда воздух становится прохладным и приятным после дневного зноя. Братия собралась в церкви на полунощницу — ночное бдение, которое было установлено древними отцами как особое время молитвы, время, когда мир спит, а подвижник бодрствует, предстоя перед Богом. Церковь была невелика — скромное строение из необожжённого кирпича, с низким потолком и узкими окнами. Посреди её стоял аналой с Евангелием, на стенах висели простые иконы, написанные неискусной рукой, но с великой любовью. Свечи горели скупо — семь или восемь, не больше, ибо воск был дорог в пустыне, и берегли его. Но и этого света хватало, чтобы разглядеть лица молящихся — сосредоточенные, углублённые в себя, отрешённые от всего земного. Началось пение псалмов. Голоса братии — не обученные, не стройные, но искренние — возносились под своды церкви. Древние слова пророка Давида звучали на греческом языке, который был языком молитвы в этих краях. Слова о Боге, о грехе, о покаянии, о надежде, о спасении — слова, которые пелись уже сотни лет и будут петься ещё многие века. Иоанн стоял на своём обычном месте — у холодной стены, в углу, подальше от всех. Он нарочно выбрал это место, самое неудобное, думая, что дискомфорт приблизит его к Богу. Стоял прямо, старался не прислоняться к стене, держал себя в напряжении, пытаясь молиться не только устами, но и всем существом своим. Но тело имеет свои законы. Тело помнит о себе, даже когда дух готов забыть о нём. И вот что началось: сначала веки сделались тяжёлыми, словно налились свинцом. Иоанн моргал, пытаясь прогнать дремоту, открывал глаза пошире, напрягал волю. Помогало — но ненадолго. Потом голова начала клониться вперёд, шея расслаблялась, всё тело искало покоя. Он встряхивался, выпрямлялся, упирался затылком в холодную стену, надеясь, что холод разбудит его. И опять на несколько минут становилось легче — но потом всё повторялось снова. Шла борьба — невидимая, но настоящая. Борьба духа с плотью, воли с немощью, желания с возможностью. Иоанн сражался изо всех сил — но силы были на исходе. Месяцы недосыпания, постоянного напряжения, изнурительных трудов сделали своё дело. Организм требовал отдыха — требовал настойчиво, безоговорочно, властно. И воля сломалась. В какой-то момент — сам Иоанн не мог бы сказать, в какой именно — сознание отпустило его. Глаза закрылись, голова склонилась набок, тело, прислонившись к стене, обрело наконец тот покой, которого так долго искало. Он заснул — заснул прямо на службе, среди молящихся братьев, под пение псалмов. Феодор, стоявший неподалёку, заметил это почти сразу. Феодор был из тех монахов, для которых устав был священен. Он искренне верил, что спасение достигается через точное исполнение правил, через неукоснительное соблюдение всех установлений. И в его понимании то, что сейчас делал Иоанн — вернее, то, что с ним происходило — было вопиющим нарушением, почти кощунством. Спать на службе! Да разве можно такое допускать? Лицо Феодора приняло выражение строгое, почти суровое. Он сделал шаг в сторону спящего инока, уже протянул руку, чтобы растолкать его, вернуть в чувство, указать ему на недопустимость такого поведения. В его действиях не было злобы — была лишь уверенность, что он поступает правильно, что именно так и надо, что правило должно исполняться всегда и всеми. Но тут он поймал взгляд аввы Пимена. Старец стоял впереди всех, как обычно, и молился — но в этот момент он обернулся и посмотрел прямо на Феодора. Посмотрел не гневно, не грозно, не карающе — но с такой ясностью и определённостью, что слов не требовалось. В этом взгляде было всё: и запрет, и объяснение, и урок, и любовь. Феодор замер, рука его повисла в воздухе. Он не понимал — но доверял. Доверие к старцу, накопленное годами, оказалось сильнее его собственных убеждений. Авва Пимен едва заметно покачал головой: нет, не надо, не буди. И медленно, очень медленно поднёс палец к губам: тихо, молчи. Феодор опустил руку и отступил на своё место. В душе его кипели вопросы, боролись недоумение и послушание, но он подчинился. Он знал: старец мудрее. Старец видит то, чего не видят другие. Старец знает, что делает. Служба продолжалась. Псалмы сменялись молитвами, молитвы — чтениями, чтения — песнопениями. Время в ночной церкви текло особенно — не спеша, не торопясь, словно сама вечность заглядывала в эти скромные стены и наполняла пространство своим присутствием. Свечи потихоньку догорали, воск стекал, фитили трещали — но никто не обращал на это внимания. Молитва шла своим чередом. Иоанн спал. Спал глубоко, без сновидений, тем целительным сном, который приходит к истощённому телу. Дыхание его было ровным, спокойным. Лицо, обычно напряжённое и сосредоточенное, расслабилось, разгладилось, стало почти детским. В этом сне не было ничего показного, ничего нарочитого — это была просто усталость, взявшая своё. Авва Пимен время от времени оборачивался и бросал короткий взгляд на спящего инока. И каждый раз в глазах старца мелькало что-то такое, что трудно было определить словами. Не осуждение — нет. Не разочарование — тоже нет. Скорее какая-то отеческая нежность, смешанная с лёгкой печалью. Печалью о том, как часто люди в своей ревности забывают о мере, как пытаются достичь в год того, на что нужны десятилетия, как наносят себе раны, думая, что служат Богу. Старец знал: этот юноша не от лени заснул, не от нерадения о молитве, не от холодности сердечной. Он заснул от истощения. От того, что взял на себя больше, чем мог понести. От того, что спешил туда, куда надо идти медленно и осторожно. И разбудить его сейчас, при всех, указать ему на его немощь — значило бы нанести удар, от которого молодая душа могла не оправиться. Авва Пимен знал, что такое уныние. Знал, как эта страшная страсть подкрадывается незаметно, как входит в сердце через едва заметную щель, как разрастается потом, захватывая всё пространство души, превращая жизнь в пустыню безводную. Знал, что уныние убивает медленно, но верно — отравляя и молитву, и труд, и саму надежду на спасение. И не хотел старец, чтобы Иоанн впал в эту бездну. Лучше пусть проспит службу, чем потеряет веру в милосердие Божие. Так и прошли оставшиеся часы ночного бдения. Братия молилась, Иоанн спал, авва Пимен хранил его сон, как хранят что-то драгоценное и хрупкое. Наконец рассвет начал проникать сквозь узкие окна церкви. Сначала тьма за стёклами сделалась чуть менее плотной, потом появился серый свет, потом розоватый, и наконец первый луч солнца, острый и яркий, пронзил полумрак и лёг золотой полосой на каменный пол. Служба подходила к концу. Последние молитвы были произнесены, последний псалом пропет. Братия начала расходиться — кто-то в келью отдохнуть перед дневными трудами, кто-то сразу на работу, ибо дел в монастыре всегда было много. Иоанн проснулся от звука шагов и негромкого гула голосов. Он открыл глаза, не сразу сообразил, где находится и что произошло. Потом до него дошло — и ужас разлился по его лицу. Он заснул. Заснул на службе. При всех. При старце. Стыд обжёг его так, что он физически почувствовал жар, разливающийся по телу. Щёки запылали, дыхание участилось, в горле пересохло. Ему захотелось исчезнуть, раствориться, перестать существовать — лишь бы не встречаться взглядом с братьями, лишь бы не видеть их осуждения, лишь бы не предстать перед старцем со своим позором. Он попытался незаметно проскользнуть к выходу, но голос остановил его — тихий, негромкий, но отчётливо слышный в наступившей тишине: — Иоанн, останься. Нам нужно поговорить. Это был голос аввы Пимена. Молодой инок замер. Сердце его колотилось так, что казалось, все слышат. Медленно, словно приговорённый, идущий на казнь, он повернулся и направился к старцу. Авва Пимен стоял у алтаря, опираясь на свой посох. Лицо его было спокойным, как всегда — эта невозмутимость, выработанная десятилетиями молитвы, не покидала его ни в каких обстоятельствах. Но глаза... в глазах светилось что-то тёплое, почти нежное. Иоанн остановился в нескольких шагах, опустил взгляд в пол и замер в ожидании обличения. Молчание длилось долго — так долго, что становилось невыносимым. Наконец старец заговорил: — Подними глаза, чадо. Не бойся. Иоанн поднял голову. Слёзы уже стояли в его глазах. — Ты устал, — сказал авва Пимен. Не вопрос, не обвинение — просто констатация факта, произнесённая с великой мягкостью. Иоанн хотел возразить, сказать, что нет, что он в порядке, что это его вина, его грех, его немощь, которую он должен был преодолеть. Но слова не шли. Потому что это была правда. Он устал. Устал до самого дна своей души. — Сколько ты спишь каждую ночь? — спросил старец. — Три... может, четыре часа, — тихо ответил Иоанн. — А сколько постишься? — Ем раз в день. Иногда через день. Авва Пимен медленно кивнул. — И как давно ты так живёшь? — Месяцев шесть, наверное. Старец помолчал, собираясь с мыслями. Потом тяжело опустился на скамью, стоявшую у стены, и жестом пригласил Иоанна сесть рядом. Молодой инок сел, не смея поднять глаз. — Видишь ли, чадо, — начал авва Пимен, — есть две опасности, подстерегающие подвижника. Первая — это расслабление, нерадение, потакание страстям. Об этой опасности много говорят и пишут, её знают все. Но есть и вторая опасность, о которой говорят реже, хотя она не менее губительна. Это опасность чрезмерного рвения, неразумной ревности, того безрассудного подвига, который ломает человека, вместо того чтобы его укреплять. Он повернулся к Иоанну, и в его взгляде была такая глубина понимания, что молодой инок почувствовал: старец видит его насквозь, видит всё — и страхи, и надежды, и боль, и стремления. — Ты пришёл сюда год назад. Всего год. А пытаешься жить так, как живут те, кто здесь десятилетиями. Ты думаешь, что святость достигается через насилие над собой, через максимальное напряжение всех сил, через отказ от всего, что делает жизнь хоть сколько-нибудь переносимой. И в этом есть доля истины — но только доля. Потому что подвиг без рассудительности превращается в своеволие, пост без меры становится самоистязанием, а ревность без мудрости ведёт не к Богу, а к погибели. Слова старца падали в душу Иоанна, как камни в глубокий колодец — медленно, тяжело, но доставая до самого дна. — Ты заснул сегодня на службе, — продолжал авва Пимен. — Да, это случилось. И ты чувствуешь за это великий стыд. Но знаешь ли ты, почему я не разбудил тебя? Почему не позволил другим разбудить? Потому что я видел: если разбужу, если укажу тебе перед всеми на твоё падение, ты решишь, что ты недостоин, что Бог отвернулся от тебя, что все твои труды были напрасны. И тогда ты впадёшь в уныние — ту страшную страсть, которая убивает душу медленнее, но вернее, чем любой другой грех. Лучше пусть ты проспишь службу, чем потеряешь надежду на милосердие Божие. Иоанн не сдерживал больше слёз. Они текли по его лицу свободно, обильно — слёзы облегчения, благодарности, раскаяния. — Правило, — говорил старец, и голос его был мягким, но твёрдым, — правило существует не ради себя самого. Оно существует ради человека, чтобы помочь ему дойти до Бога. Но если правило начинает губить человека, если оно становится идолом, которому приносят в жертву здравый смысл, милосердие и саму любовь — то это уже не правило, а фарисейство. Господь пришёл не для того, чтобы дать нам новый закон, более строгий, чем ветхий. Он пришёл, чтобы освободить нас от власти закона, показать, что любовь выше всех правил, что милость торжествует над судом. Авва Пимен положил свою старческую руку на плечо Иоанна — руку лёгкую, почти невесомую, но в этом прикосновении была такая сила, такое благословение, что молодой инок почувствовал: что-то внутри него исцеляется, собирается, выравнивается. — Иди, чадо, — сказал старец тихо. — Иди в свою келью. Поспи сегодня как следует — часов десять, двенадцать, сколько потребуется. Потом поешь досыта, не скупясь. Дай телу своему восстановиться. А завтра начнёшь снова — но уже мудрее. Помни: путь к Богу долог. Он не измеряется днями и месяцами. Он измеряется всей жизнью. И на этом пути важно не то, как быстро ты бежишь, а то, в каком направлении идёшь. Важно не количество подвигов, а качество сердца. Важно не строгость правил, а глубина любви. Иоанн встал. Хотел что-то сказать, но слова не шли. Он только поклонился старцу — низко, в самую землю — и вышел из церкви. Солнце уже поднялось высоко. День вступил в свои права. Пустыня начинала накаляться, воздух дрожал от жара. Обычный день, ничем не отличающийся от тысячи других дней. Но для Иоанна этот день стал переломным. Он понял то, чего не понимал раньше: что Бог милостив. Что Он не требует от нас невозможного. Что путь к святости — это не спринт, а длинная дорога, на которой важно не упасть от усталости, а дойти до конца. Что рассудительность — это не слабость и не компромисс, а высшая мудрость, без которой все подвиги становятся бессмысленными. Он пришёл в свою келью, лёг на жёсткую циновку и заснул. Спал долго, глубоко, без тревожных снов. А когда проснулся, чувствовал себя не только отдохнувшим телом, но и обновлённым духом. Авва Пимен остался в церкви один. Он ходил между рядами, гасил свечи, убирал, готовил всё к следующей службе. Двигался медленно, с той неспешностью, которая свойственна старости и мудрости. И всё время молился — не вслух, не словами даже, а той непрестанной сердечной молитвой, которая стала для него дыханием души. Он молился за Иоанна. За то, чтобы юноша не сломался, чтобы нашёл правильный путь, чтобы понял, что святость — это не достижение человеческих усилий, а дар Божий, который подаётся смиренным. Молился за всех тех, кто пытается штурмовать небо, забывая, что в Царство Божие входят не приступом, а смирением. И в его молитве была великая любовь — та любовь, которая превыше всякого правила, которая умеет различать, когда надо требовать, а когда прощать, когда будить, а когда давать спать. Много лет прошло с того дня. Авва Пимен отошёл ко Господу, как отходят праведники — тихо, без страха, с молитвой на устах. Иоанн остался и сам стал старцем. К нему приходили молодые иноки, горящие тем же огнём, которым когда-то горел он сам. И он учил их не строгостью, а рассудительностью. Не правилом, а любовью. Передавал им ту мудрость, которую получил от аввы Пимена. И когда видел, что кто-то из молодых засыпает на службе от усталости, он не будил. Просто тихо молился за него. И после службы говорил с ним — не обличая, но наставляя, не карая, но врачуя. Так и передавалась эта мудрость из поколения в поколение. От сердца к сердцу. От отца к сыну. От учителя к ученику. Не через книги, не через правила, а через живой опыт любви. Потому что именно так и живёт Церковь — не законом, а благодатью. Не буквой, а духом. Не правилом, а милосердием. И в этом — великая тайна христианского подвижничества.

Блаженный Николай.

Блаженный Николай.

Был у Зосимы (впоследствии — Старец Захария (1850–1936 гг.) — схиархимандрит Троице-Сергиевой лавры) друг в Сергиевой лавре — блаженный Николай. Замечательная это была личность. Фамилия его Ивансон, Николай Александрович. Отца его звали Оскаром. Он переменил имя, принял православие. Имя его матери Наталия. Блаженный Николай по званию своему был военный. Но он не долго был здоров. Тяжелый крест болезни нес он: заболев, он 40 лет не вставал с постели. Сначала он лежал на частной квартире, а впоследствии его перевели в монастырскую богадельню. Родные его умерли и ухаживать за ним было некому — всем он был чужой. Он мужественно терпел и молился. За его необыкновенное терпение и смирение Господь одарил его прозорливостью. Отец Зосима стал к нему часто хаживать, и блаженный очень полюбил его. Николай за 10 лет до революции предсказывал, что царя не будет и что Сергиева лавра будет закрыта и всех монахов разгонят и будут они жить по частным квартирам. Отцу Зосиме сказал место его будущего жительства: «В Москве будешь жить и дадут тебе разоренное подворье монастыря. У чад своих духовных жить будешь. И в Москве же сделают тебя архимандритом. Я говорю вам, готовьтесь вон из лавры». Никто ему в то время не верил, странными и нелепыми казались всем его слова. Однажды исцелил Николай болящую слепотою Марию, сестру отца Зосимы. Десять лет не видела старушка Божьего света. Блаженный благословил помазать ей глаза из лампадки, горевшей у него перед иконой, и прозрела раба Божия Мария и еще 10 лет прожила зрячею. Однажды пришел к Николаю один молодой человек, а отец Зосима сидел у своего дружка. Блаженный выхватил у него его шапку и говорит: «Не отдам, не твоя, — твоя за вагоном валяется». Когда он вышел от блаженного, отец Зосима попросил открыть ему, что он сделал со своей шапкой. «А вот что, — произнес молодой человек. — Когда я вышел из вагона, смотрю, пьяный валяется, а около него лежит новая шапка, и я взял ее себе, а свою старую бросил за вагон, вот и обличил меня блаженный, видимо, ему все открыто». Поистине это был дивный раб Божий. Несколько лет подряд причащали его ангелы, приходя в виде монахов во главе с игуменом, который исповедовал его. Монахи дивно пели… Приходили они к нему ночью. Блаженный не знал, что это небесная милость к нему, принимая их за монахов и думая: «Вот как хорошо ко мне относятся игумен с братией. Днем им некогда, так вот ночью в святые дни они утешают меня многострадального». Отец Зосима не знал об этом и, когда узнал от братий, что в монастырской богадельне есть тяжко болящий Николай и что его вот уже более 30 лет никто не приобщал святых Таин Христовых, он пошел к нему причастить и исповедовать его. Поблагодарил его блаженный Николай и сказал ему: «Я так счастлив! Во все большие праздники игумен с братией причащает меня», — и рассказал ему все. Вложил в сердце отец Зосима слова блаженного, но ничего не сказал ему и только по смерти его поведал о дивном чуде, явленном многострадальной душе, которая с великим терпением несла свой крест.

Кроткий нрав

Кроткий нрав

Миша достался мне по наследству от предыдущей послушницы монастырского киоска. Начинаю работу и вижу, что неподалёку подолгу сидит мужчина лет 45. Одет он худо, небрит, на голове лыжная шапочка, на ногах тапочки. А глаза добрые и ясные, как у ребёнка. Миша помогал тем, кто нёс послушание в монастырском киоске, когда нужны были мужские руки: воды в бочку натаскать для чая, расставить столы и стулья утром, а также собрать их вечером или в случае дождя. Протереть столы и убрать одноразовую посуду, забытую покупателями-паломниками… Вообще-то, принести воды и расставить столы и стулья должен брат на послушании, который привозит хлеб и пирожки на тележке и увозит пустые ящики. Но он очень загружен работой, и не всегда его можно дождаться. А Миша тут как тут. В выходные, когда народу в обители много, желающих попить чая с монастырскими пирожками столько, что я порой остаюсь без обеда. Выйти на улицу и прибраться некогда. А тут Миша: – Водички принести, а? – Давай тряпку, там детишки чай пролили, надо стол вытереть, во! – Щас дождяра ливанёт, давай мебель твою начну убирать. Миша сейчас нигде не работает. Решил отдохнуть летом. А осенью собирается опять устраиваться на работу. У Миши – летние каникулы. Знающие его люди говорят, что он всю жизнь работал грузчиком. А этой зимой – на мойке автобусов. Говорят, что он не пьёт. Очень кроткий человек. Но умственное развитие у Миши как у ребёнка. Он говорит про себя: – Я, это, не очень умный. Живу, во! – Миша, как ты учился? Смущённо улыбаясь, показывает один палец, а затем два пальца: – Колы да двойки! Во! Восемь классов закончил! – Миша, ты почему с работы ушёл? – Автобусы мыл! Зимой! Во! А ты попробуй зимой холодной водой автобусы мыть! У Оптиной иногда стоят нищие, просят милостыню. Миша денег не просит. – Миша, ты на что живёшь? Ты не просишь милостыню? – Не! Я машины мою. Мне за это дают денежку. А иногда ничего не дают. Смеются. Сегодня Мише за работу дали сто рублей. Миша счастлив. Он гордо показывает мне сторублёвую бумажку: «Деньги!» Сидит за столом. Время от времени достаёт сто рублей, разглаживает, рассматривает, снова бережно кладёт в карман. К киоску подходит, по-детски улыбаясь, блаженненькая Мария, она уже пожилая. На плакате, висящем на груди, написано: «Помогите сироте Марии на лекарства». Миша суетится, подбегает ко мне: – Во! Марии дай чаю! И пирожков! Это… С картошкой. И булочку с маком! Во! Я заплачу! У меня есть деньги! И Миша радостно протягивает свою драгоценность – сторублёвую бумажку. Миша покупает Марии то, что любит сам, ведёт старушку, усаживает и радостно угощает. Он счастлив. У него есть деньги, и он может потратить их на нуждающегося человека. Миша радуется простым вещам – солнцу и дождю. Чаю и булочке. Воробышку, клюющему крошки с его ладони. Рыжему коту за калькулятором. Возможности помочь людям. У Миши нет кризиса. Он не читает газет и не знает о нём. – Миша, у тебя родители живы? – Не! – Миша отвечает коротко и отходит. Сидит за столом, думает, видимо, о грустном, затем подходит: – Алёнушка! А я свою мамочку знаешь где похоронил? На новом кладбище! У меня мамочка очень хорошая была. Она меня строго держала – во! И любила! А теперь я один совсем. Плохо, Алёнушка, одному. – Ну, ничего, Мишенька! Да и не один ты! Ты же со мной! – Да, я с тобой! Я тебе помогаю, да?! Мишу угостили конфетами. Он приносит их мне: – Алёнушка, сестрёнка, конфеты, во! Ему приятно поделиться своей радостью. У Миши есть мечта. – Алёнушка, а знаешь, хочу я свой домишко! У меня там банька будет, во! Хочу завести два поросёнка, барашка, гусей. Хорошо! К киоску подходит милиционер: – Миша! Мишка! Ты чо не бреешься? Ты у нас этот, как ево, комильфо! Дон Жуан! И обращаясь ко мне: – Он вам не мешает? Миша смущён словом «комильфо». Я вижу, что он очень деликатен. При всей простоте Миша тонкостью чувств мог бы соперничать с самым образованным человеком. Миша краснеет и пытается улыбаться милиционеру, и я чувствую, как ему неудобно за грубые шутки. Душа у него детская и чистая. Сегодня у Миши сплошные искушения. После милиционера к киоску на дорогой иномарке приехал холёный мужчина. Купил, долго выбирая, пирожок с рыбой и кофе. А потом подошёл к сидящему за столом Мише и, присаживаясь, бросил ему: «Пшёл вон отсюда! Развелись тут, бомжи несчастные!» Миша покраснел и встал. Бросил взгляд в мою сторону и кротко отошёл от киоска. Сел на бордюр рядом с колонкой. Сидит. Голову опустил. Мужчина из иномарки подходит ко мне второй раз: «Налейте, пожалуйста, ещё кофе». Я глубоко вздыхаю. Мысленно прощаюсь с полюбившимся мне послушанием и отвечаю: «Простите, но я не могу налить вам кофе, пока вы не извинитесь перед моим братом, которого вы только что обидели». Мужчина поражён: – Перед вашим братом?! – Да, Миша – мой брат. И ваш брат. Он очень расстроен. Утешьте его. Я смотрю в глаза мужчине. Добавляю мягкости в голосе: – Пожалуйста! Выражение лица мужчины меняется. Как будто встретившись взглядом со мной, он понимает меня и чувствует мою нежность к Мише. Мужчина идёт к Мише, что-то говорит ему, хлопает по плечу. Они возвращаются вместе, и Мишу даже угощают кофе, хотя он деликатно отказывается. Мир восстановлен. Мужчина садится в иномарку, вид у него весёлый. Он машет нам рукой и кричит: «Привет Оптиной!» Мишин день кончается благополучно. Кому-то Бог даёт ум, кому-то богатство, кому-то красоту. А Мише – кроткий нрав и доброе сердце. У киоска снуют Божьи пташки. Те самые, которые не сеют и не пашут. А Господь их кормит. Всем посылает милосердный Господь на потребу. По словам псалмопевца Давида, Господь, «насытишася сынов, и оставиша останки младенцем своим!» И крох этих хватит рабу Божьему Мише… Автор: Ольга Рожнева

Схиигумен  Мелхисидек

Схиигумен Мелхисидек

Два года я ежедневно после своих послушаний читал Неусыпаемую Псалтирь. Это такая особая традиция, когда в монастыре не прекращают молитву ни днем ни ночью, попеременно читая Псалтирь, а потом, по особым помянникам поминают множество людей о здравии и о упокоении. Моя череда приходилась на поздний вечер — с одиннадцати часов до полуночи. На смену мне приходил схиигумен Мелхиседек. Он продолжал чтение Псалтири до двух часов ночи. Отец Мелхиседек был удивительный и таинственный подвижник. Кроме как на службах, его почти не было видно в монастыре. На братской трапезе он появлялся только по праздникам. Но и за столом сидел, склонив голову под схимническим куколем, и почти ни к чему не притрагивался. Великая схима в Русской Церкви — это высшая степень отречения от мира. Принимая схимнический постриг, монах оставляет все прочие послушания, кроме молитвы. Ему, как и при монашеском постриге, вновь меняют имя. Епископы-схимники складывают с себя управление епархией, монахи-священники освобождаются ото всех обязанностей, кроме служения литургии и духовничества. Отец Мелхиседек появлялся под сводами небольшого и слабо освещенного Лазаревского храма, где читали Неусыпаемую Псалтирь, всегда за минуту до того, как часы на монастырской колокольне должны были пробить двенадцать. У царских врат он медленно клал три земных поклона и ждал, когда я подойду. Преподав мне благословение, он знаком отсылал меня, чтобы в одиночестве приступить к молитве. За целый год он не сказал мне ни слова. В древнем монашеском Патерике рассказывается: «Три монаха имели обыкновение ежегодно приходить к авве Антонию Великому. Двое из них вели с ним душеспасительные беседы, а третий всегда молчал и ни о чем не спрашивал. После долгого времени авва Антоний спросил у него: «Вот ты сколько времени ходишь сюда и почему никогда ни о чем не спрашиваешь?» Монах отвечал ему: «Для меня, отец, довольно и смотреть на тебя»». К тому времени я тоже понимал, как необычайно мне посчастливилось, что каждую ночь я могу хотя бы видеть этого подвижника. Но все-таки однажды я набрался смелости и дерзнул нарушить привычный ритуал. Более того, когда отец Мелхиседек, как обычно, благословил меня у царских врат, я отважился задать вопрос, с которым очень хотели, но не решались обратиться к нему, наверное, все послушники и молодые монахи в монастыре. История заключалась в следующем. Отец Мелхиседек до принятия великой схимы служил в монастыре, как все священники, и звали его игумен Михаил. Он был искусным и усердным столяром. В храмах и в кельях у братии до сих пор сохранились кивоты, аналои, резные рамы для икон, стулья, шкафы, прочая мебель, сделанные его руками. Трудился он, к радости монастырского начальства, с раннего утра до ночи. Однажды ему благословили выполнить для обители большую столярную работу. Несколько месяцев он трудился, почти не выходя из мастерской. А когда закончил, то почувствовал себя столь плохо, что, как рассказывают очевидцы, там же упал и — умер. На взволнованные крики свидетелей несчастья прибежали несколько монахов, среди которых был и отец Иоанн (Крестьянкин). Отец Михаил не подавал никаких признаков жизни. Все собравшиеся в печали склонились над ним. И вдруг отец Иоанн сказал: — Нет, это не покойник. Он еще поживет! И стал молиться. Недвижимо лежащий монастырский столяр открыл глаза и ожил. Все сразу заметили, что он был чем-то потрясен до глубины души. Немного придя в себя, отец Михаил стал умолять, чтобы к нему позвали наместника. Когда тот наконец пришел, больной со слезами начал просить постричь его в великую схиму. Говорят, услышав такое самочинное желание своего монаха, отец наместник, в свойственной ему отрезвляющей манере, велел больному не валять дурака, а поскорее выздоравливать и приступать к работе — раз уж помереть толком не смог. Но, как гласит то же монастырское предание, на следующее утро наместник сам, без всякого приглашения и в заметной растерянности, явился в келью отца Михаила и объявил ему, что в ближайшее время совершит над ним постриг в великую схиму. Это было так не похоже на обычное поведение грозного отца Гавриила, что произвело на братию чуть ли не большее впечатление, чем воскресение умершего. По монастырю разнесся слух, что наместнику ночью явился святой покровитель Псково-Печерского монастыря преподобный игумен Корнилий, которому в XVI веке Иван Грозный собственноручно отрубил голову, и сурово повелел наместнику немедленно исполнить просьбу вернувшегося с того света монаха. Повторюсь, это всего лишь монастырское предание. Но, во всяком случае, вскоре над отцом Михаилом был совершен схимнический постриг, и с тех пор он стал называться схиигуменом Мелхиседеком. Отец наместник дал схимнику очень редкое имя в честь древнего и самого таинственного библейского пророка. По какой причине наместник назвал его именно так, тоже остается великой загадкой. Хотя бы потому, что сам отец Гавриил ни на постриге, ни во все оставшиеся годы так ни разу и не смог правильно выговорить это ветхозаветное имя. Как он ни старался, но коверкал его нещадно. Причем от этого у него всякий раз портилось настроение, и мы боялись попасть ему под горячую руку. В монастыре знали, что в те минуты, когда отец Мелхиседек был мертв, ему открылось нечто такое, после чего он вновь восстал к жизни совершенно изменившимся человеком. Нескольким своим близким сподвижникам и духовным чадам отец Мелхиседек рассказывал, что он пережил тогда. Но даже отзвуки этого повествования были крайне необычными. И мне, и всем моим друзьям, конечно же, хотелось узнать тайну от самого отца Мелхиседека. И вот той ночью, когда в Лазаревском храме я набрался смелости впервые обратиться к схимнику, то спросил именно об этом: что видел он там, откуда обычно никто не возвращается? Выслушав мой вопрос, отец Мелхиседек долго стоял молча у царских врат опустив голову. А я все больше замирал от страха, справедливо полагая, что дерзостно разрешил себе нечто совершенно непозволительное. Но наконец схимник слабым от редкого употребления голосом начал говорить. Он рассказал, что вдруг увидел себя посреди огромного зеленого поля. Он пошел по этому полю, не зная куда, пока дорогу ему не преградил огромный ров. Там, среди грязи и комьев земли, он увидел множество церковных кивотов, аналоев, окладов для икон. Здесь же были и исковерканные столы, сломанные стулья, какие-то шкафы. Приглядевшись, монах с ужасом узнал вещи, сделанные его собственными руками. В трепете он стоял над этими плодами своей монастырской жизни. И вдруг почувствовал, что рядом с ним кто-то есть. Он поднял глаза и увидел Матерь Божию. Она тоже с грустью смотрела на эти многолетние труды инока. Потом Она проговорила: — Ты монах, мы ждали от тебя главного — покаяния и молитвы. А ты принес лишь это… Видение исчезло. Умерший очнулся снова в монастыре. После всего случившегося отец Мелхиседек полностью переменился. Главным делом его жизни стало то, о чем говорила ему Пресвятая Богородица, — покаяние и молитва. Плоды теперь уже духовных трудов не замедлили сказаться в его глубочайшем смирении, плаче о своих грехах, искренней любви ко всем, в полном самоотвержении и превышающих человеческие силы аскетических подвигах. А потом и в замеченной многими прозорливости и в деятельной молитвенной помощи людям. Видя, как он с совершенной отчужденностью от мира подвизается в невидимых и непостижимых для нас духовных битвах, мы, послушники, решались обращаться к нему лишь в самых исключительных случаях. К тому же его еще и побаивались: в монастыре знали, что отец Мелхиседек весьма строг как духовник. И он имел на это право. Его неукоснительная требовательность к чистоте души всякого христианина питалась лишь великой любовью к людям, глубоким знанием законов духовного мира и пониманием, насколько непримиримая борьба с грехом жизненно необходима для человека. Этот схимник жил в своем, высшем мире, где не терпят компромиссов. Но если уж отец Мелхиседек давал ответы, то они были совершенно необычны и сильны какой-то особой, самобытной силой. Однажды в монастыре на меня обрушилась лавина незаслуженных и жестоких, как мне представлялось, испытаний. И тогда я решил пойти за советом к самому суровому монаху в обители — схиигумену Мелхиседеку. В ответ на стук в дверь и на положенную молитву на порог кельи вышел отец Мелхиседек. Он был в монашеской мантии и епитрахили — я застал его за совершением схимнического правила. Я поведал ему о своих бедах и неразрешимых проблемах. Отец Мелхиседек выслушал все, неподвижно стоя передо мной, как всегда, понурив голову. А потом поднял на меня глаза и вдруг горько-горько зарыдал… — Брат! — сказал он с невыразимой болью. — Что ты меня спрашиваешь? Я сам погибаю! Старец-схиигумен, этот великий, святой жизни подвижник и аскет, стоял передо мной и плакал от неподдельного горя, что он воистину — худший и грешнейший человек на земле! А я с каждым мгновением все отчетливее и радостнее понимал, что множество моих проблем, вместе взятых, — не стоят ровно ничего! Более того, эти проблемы здесь же и совершенно ощутимо для меня безвозвратно улетучивались из души. Спрашивать еще о чем-то или просить помощи у старца уже не было нужды. Он сделал для меня все, что мог. Я с благодарностью поклонился ему и ушел. Все на нашей земле — простое и сложное, маленькие человеческие проблемы и нахождение великого пути к Богу, тайны нынешнего и будущего века — все разрешается лишь загадочным, непостижимо прекрасным и могущественным смирением. И даже если мы не понимаем его правды и смысла, если оказываемся к этому таинственному и всесильному смирению неспособными, оно само смиренно приоткрывается нам через тех удивительных людей, которые могут его вместить.

Показано 10-13 из 13 рассказов (страница 2 из 2)