Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Монах, который ни кого не осуждал
11:21

Монах, который ни кого не осуждал

В те далёкие времена, когда пустыни Египта и Палестины были усеяны монастырями и скитами, словно звёздами усеяно ночное небо, когда тысячи подвижников стекались в безмолвие песков, чтобы найти Бога и спасти свою душу, жил один монах. Имени его история не сохранила — а может быть, и не нужно нам знать это имя. Потому что речь пойдёт не о великом подвижнике, не о строгом постнике, не о молитвенике, проводившем ночи в бдении. Нет, этот монах был самым обыкновенным, можно даже сказать — нерадивым. Он жил в одном из общежительных монастырей, где братия собиралась вместе на молитву, на трапезу, на труд. И вот что удивительно: все вокруг него старались, подвизались, боролись со своими страстями, а он — словно плыл по течению. Не то чтобы он был злым человеком или творил какие-то явные беззакония. Нет, просто жил он как-то... легко. Слишком легко для монаха. Когда братия вставала на полунощницу, он частенько проспыпал. Выходил в храм последним, зевая и протирая глаза. Во время службы мог задремать, стоя у стены. Игумен не раз делал ему замечания, но монах только кивал головой, соглашался, обещал исправиться — и на следующий день всё повторялось снова. Постился он нестрого. Когда в трапезной подавали постную пищу, он не отказывался от лишней порции. Если случалось в праздник послабление поста, он радовался этому, как дитя. Братия поглядывали на него с неодобрением: вот, мол, чревоугодник. А он ел свою похлёбку и хлеб, не замечая косых взглядов. На послушания его тоже посылали, конечно. Работал он исправно, но без особого рвения. Не из тех был, кто возьмёт на себя двойную ношу, чтобы облегчить труд брата. Не из тех, кто встанет раньше всех и сделает больше всех. Работал ровно столько, сколько велено — не больше, но, справедливости ради, и не меньше. Молитвенное правило своё он исполнял кое-как. Сто поклонов в день? Ну, пятьдесят наверняка клал, а про остальные... Господь простит. Псалтирь читал? Читал, но часто сбивался, зевал, думал о чём-то своём. Иисусову молитву творил? Творил, но без того огня, без той ревности, которая должна гореть в сердце инока. Одним словом, монах как монах. Средний. Таких в каждом монастыре десятки. Не святые, но и не явные грешники. Не подвижники, но и не нарушители устава. Просто... человек. Слабый, немощный, ленивый человек, который зачем-то пришёл в монастырь, но так и не смог стать настоящим иноком. Братия это видели. И как водится между людьми, судили его. Кто-то с сожалением: эх, мог бы человек спасаться, да нет в нём ревности. Кто-то с осуждением: бездельник, тунеядец, только хлеб монастырский ест. Кто-то с раздражением: вот из-за таких, как он, и благодать от обители отходит. Говорили о нём, перешёптывались. Указывали на него новоначальным: вот, смотри, не будь таким. Игумен журил его на собраниях братии: "Брат такой-то опять проспал службу. Брат такой-то опять нерадиво исполнял послушание". И монах опускал голову, краснел, но... ничего не менялось. Прошли годы. Десять, двадцать, тридцать лет монашеской жизни. Монах состарился. Спина согнулась, волосы поседели, руки задрожали. Но жизнь его не изменилась. Всё так же он был нерадив, всё так же ленив, всё так же слаб. И вот пришла его смертная болезнь. Слёг он на одре, и все поняли: не встанет. Братия собрались вокруг него, игумен пришёл причастить его Святых Таин. Монах лежал тихий, спокойный. На лице его не было ни страха, ни отчаяния. Какое-то удивительное умиротворение разлилось по его морщинистому лицу. Братия удивлялись. Один старый инок сказал другому: "Смотри, как спокойно умирает. Словно и не грешил всю жизнь". Другой ответил: "Да что с него взять? Он и не грешил особо — так, жил себе, ни богу свечка, ни чёрту кочерга". Монах затих. Дыхание стало тише, реже. Братия начали читать отходную. И в этот момент — как бывает иногда перед самой смертью — монах вдруг открыл глаза. Широко так открыл, будто увидел что-то. Лицо его исказилось, он приподнялся на одре, протянул руки вперёд... Братия замерли. Что это? Видение? Бесы пришли за душой? А монах смотрел перед собой, и видел то, что скрыто от живых. Стояли перед ним демоны — мрачные, злобные, торжествующие. И в руках у них был свиток. Длинный-предлинный свиток, развёрнутый во всю длину кельи. И написаны на нём были грехи. Все грехи этого монаха за всю его долгую жизнь. Леность — вот она, строка за строкой. Тысячи пропущенных молитв. Сотни раз, когда он проспал службу. Нерадение на послушании. Чревоугодие. Празднословие. Рассеянность на молитве. Маловерие. Уныние. Всё, всё, всё — записано, ничего не забыто, ничего не упущено. Демоны торжествовали. "Вот, — кричали они, — вот твоя жизнь! Вот плоды твоего монашества! Ты был никчёмным иноком! Ты не молился, не постился, не трудился! Ты наш! Идём с нами!" И вот тут монах вдруг... улыбнулся. Да, улыбнулся! Лицо его просветлело. Он посмотрел на демонов, потом поднял глаза выше — туда, где они, демоны, не смели взглянуть. И сказал негромко, но твёрдо: "Господи! Ты Сам сказал: Не судите, да не судимы будете. Вот я, Господи. Грешный, ленивый, нерадивый. Всё, что написано в этом свитке — правда. Я был плохим монахом. Я не молился, как должно. Я не постился, как следует. Я не трудился, как нужно. Но одно я могу сказать Тебе, Господи: я за всю свою жизнь никого не осудил!" И в этот момент произошло чудо. Свиток в руках демонов вспыхнул. Вспыхнул ярким светом, и все буквы на нём стали исчезать. Одна за другой, строка за строкой. Леность — исчезла. Чревоугодие — исчезло. Рассеянность — исчезла. Всё, всё, всё — стёрлось, как будто и не было никогда. Демоны завопили, заметались. Они схватили свиток, но он рассыпался у них в руках светлым пеплом. Они попытались схватить душу монаха, но не смогли даже приблизиться — какая-то невидимая сила отбросила их прочь. Он увидел свет — такой яркий, такой чистый, какого никогда не видел на земле. Братия, стоявшие вокруг одра, увидели только, как лицо умирающего монаха вдруг просияло. Он улыбнулся — широко, радостно, как дитя. Прошептал что-то неслышное и тихо испустил дух. После погребения братия долго недоумевали. Как так? Человек всю жизнь был нерадив, а умер со светлым лицом, словно святой. Что это значит? Игумен, старый мудрый инок, сказал тогда братии: "Видите, братья, тайну Божию? Мы судили этого брата. Мы считали его плохим монахом. Мы осуждали его за леность и нерадение. Но Бог судит не так, как мы. У Бога свои весы, свои мерки. Да, этот брат был ленив. Да, он не был великим подвижником. Но было в нём одно, что перевесило все его грехи. Он за всю жизнь никого не осудил. Никого! Ни одного брата, ни одного человека. Мы осуждали его, а он никого не осуждал. Мы указывали на его грехи, а он не видел грехов ближних. Мы злословили о нём, а он не злословил ни о ком. И эта одна добродетель — неосуждение — оказалась драгоценнее всех наших подвигов". Братия стояли, потрясённые. И каждый думал о себе: а я? Сколько раз я осуждал? Сколько раз смотрел на брата с презрением? Сколько раз обсуждал чужие грехи? С того дня в том монастыре стали особенно внимательны к этому греху. Если кто начинал осуждать ближнего, другие останавливали его: "Помнишь брата нашего? Он был нерадив, но не осуждал — и спасся. А мы что? Подвизаемся, постимся, молимся — а осуждаем. И что нам от наших подвигов, если мы губим себя осуждением?" Так эта история стала передаваться из поколения в поколение. Из монастыря в монастырь, из уст в уста. И многие, услышав её, задумывались: что важнее — внешние подвиги или чистота сердца? Строгий пост или любовь к ближнему? Долгая молитва или неосуждение брата? Ответ был ясен. Господь сказал: Не судите, да не судимы будете. И если мы хотим, чтобы Бог не судил нас, мы не должны судить других. Если хотим милости — будем милостивы. Если хотим прощения — будем прощать. Лучше быть нерадивым монахом, но не осуждать никого, чем быть великим подвижником, но с сердцем, полным осуждения. Лучше проспать службу, но не злословить о брате, чем простоять всю ночь на молитве, а утром начать обсуждать чужие грехи. Потому что Бог смотрит на сердце. И если сердце чисто от осуждения — оно драгоценно перед Богом. Дороже всех постов, всех молитв, всех бдений. Источник: Древний Патерик (Отечник) Упоминание: Схиархимандрит Авраам (Рейдман), беседа об осуждении Ссылка: https://www.pravmir.ru/osuzhdenie-trudnye-voprosy/

История о юродивой монахине из Лавсаика
16:27

История о юродивой монахине из Лавсаика

В те далёкие времена, когда христианская вера лишь начинала укореняться в песках Египта, когда пустыня ещё хранила память о языческих жрецах и их мрачных капищах, многие оставляли суету мира и уходили в безмолвие. Мужчины создавали скиты в выжженных солнцем ущельях, а женщины основывали обители под сенью редких пальм, где текли скудные источники воды. Один из таких женских монастырей стоял невдалеке от великого города. Высокие глинобитные стены окружали небольшой двор, в центре которого белела церковка, а вокруг располагались тесные кельи. Здесь, в строгом уединении от мира, жили несколько десятков монахинь, отдавших себя Богу. Они вставали ещё до рассвета на молитву, трудились в огороде под палящим солнцем, ткали грубое полотно, пряли шерсть и постились до изнеможения. Каждая стремилась превзойти другую в подвиге, каждая молилась о том, чтобы достигнуть святости и обрести Царство Небесное. Но была среди них одна, которую никто не считал подвижницей. Сёстры называли её просто: «дурочка на поварне». Это имя, брошенное с пренебрежением и жалостью, прилипло к ней так крепко, что никто уже и не помнил, как её звали на самом деле. Она жила не в келье, а в тесной каморке рядом с кухней, где хранились дрова и стояли большие котлы. Спала на голых камнях, подстелив лишь ветхую рогожу. На голове её всегда было намотано грубое вретище — такое, из которого шьют мешки для зерна. Одежда её была в пятнах, всегда в золе и саже, потому что она целыми днями возилась у очага, таскала воду, мыла котлы и выполняла самую грязную, самую тяжёлую работу. Сёстры сторонились её. Когда она появлялась на общей молитве — а приходила она редко, словно забывая о службе или не слыша колокола — монахини отодвигались в сторону, делая вид, что не замечают её присутствия. Если она начинала бормотать что-то невнятное во время пения псалмов, настоятельница строго взглядывала на неё, и та умолкала, склонив голову. После службы она молча возвращалась на свою кухню, и никто не провожал её взглядом, не интересовался, что с ней, не приходил навестить в болезни или утешить в скорби. Она казалась всем безумной. Её речь была бессвязна, движения порывисты и странны. Иногда она вдруг начинала смеяться без причины, глядя в пустоту. Иногда садилась на корточки у стены и часами сидела неподвижно, словно камень. Монахини шептались между собой, что в ней живёт нечистый дух, что она одержима бесом, но выгонять её не решались — настоятельница говорила, что грешно прогонять убогую, даже если она безумна. Пусть живёт, пусть трудится, сколько может, а там — как Богу угодно. Так и жила эта женщина, окружённая всеобщим пренебрежением и жалостью. Сёстры не понимали — да и не хотели понимать — что скрывается за этой маской юродства. Они видели лишь внешнее: грязное вретище, бессвязную речь, странные поступки. Они не видели, как глубоко по ночам, когда все спали, эта женщина погружалась в молитву. Они не знали, какие духовные высоты она достигла в своём сердце, какие благодатные дары приняла от Бога. Она скрывала всё это за маской безумия, чтобы не принимать человеческой славы, чтобы избежать почестей, чтобы не возгордиться. Потому что знала: тщеславие — самый тонкий и самый опасный грех для подвижника. А сёстры продолжали жить своей жизнью, считая себя праведницами. Они гордились своими постами, своими ночными бдениями, своими молитвами. Каждая из них втайне думала, что именно она — самая строгая, самая смиренная, самая достойная. И каждая косилась на другую, завидуя или осуждая. Одна постилась три дня в неделю и с гордостью рассказывала об этом. Другая вставала на молитву в полночь и следила, чтобы все знали об этом подвиге. Третья делала вид, что ест совсем мало, хотя тайком припрятывала себе хлеб побольше. Так живут люди, полагающие, что спасение зависит от видимых дел, от того, что видят другие. Прошли годы. Слух о святости этой обители дошёл до ушей одного великого старца по имени Питирим. Он был прославлен на всю Фиваиду своей прозорливостью и даром рассуждения. К нему приходили за советом епископы и простые иноки, богачи и нищие. И вот однажды он решил посетить этот женский монастырь, чтобы увидеть, каковы там подвижницы, какими плодами духовными может похвалиться эта обитель. Когда весть о приезде старца Питирима достигла монастыря, поднялась великая суматоха. Настоятельница велела убрать все кельи, выбелить стены, вымести двор. Сёстры надели свои лучшие одежды — впрочем, всё равно грубые и ветхие, но хоть чистые. Каждая причесала волосы под платком, каждая готовилась показать себя достойной перед великим старцем. Потому что знали: Питирим прозорливец, он видит сердца, он сможет отличить истинную подвижницу от притворщицы. Старец Питирим приехал в сопровождении двух учеников. Его встретили с великой честью. Он был уже в преклонных летах, лицо его изборождено морщинами, борода совершенно седа, но глаза — глаза горели таким светом, что на них было страшно смотреть. Он медленно вошёл во двор, опираясь на посох, и благословил собравшихся монахинь. — Мир вам, сёстры, — сказал он тихо. — Прослышал я о вашей святой жизни и пришёл, чтобы увидеть вас и получить назидание. Настоятельница низко поклонилась: — Мы недостойны такой чести, авва. Но если угодно тебе, войди и осмотри нашу обитель. Питирим согласился. Его провели по кельям, показали церковь, огород, трапезную. Он внимательно смотрел, расспрашивал, кивал. Наконец сказал: — Покажите мне всех сестёр вашей обители. Хочу увидеть каждую, благословить, услышать от каждой слово. Настоятельница велела всем собраться во дворе. Монахини выстроились рядами, и старец медленно обходил их, всматриваясь в лица, что-то про себя шепча. Он подходил к одной, к другой, задавал короткие вопросы, благословлял. Сёстры волновались, каждая надеялась, что именно её старец выделит, назовёт подвижницей, скажет доброе слово. Но Питирим молчал. Он обошёл всех, вернулся на своё место у ворот церкви и вдруг сказал: — Одной не хватает. Настоятельница растерялась: — Как, авва? Здесь все наши сёстры... — Нет, — твёрдо сказал старец. — Одной нет. Приведите мне всех. Всех, без исключения. Настоятельница переглянулась с сёстрами. Все были в недоумении. Считали, пересчитывали — все на месте. Тогда одна из монахинь робко произнесла: — Авва... У нас есть ещё одна. Но она... она дурочка. Живёт на поварне. Мы не подумали звать её, потому что она... безумная. Одержимая. Лицо старца вдруг стало строгим: — Ведите её. Немедленно. Я хочу видеть её. Несколько монахинь пошли звать «дурочку». Та сидела в своей каморке и что-то бормотала, раскачиваясь взад-вперёд. Когда сказали, что пришёл великий старец и зовёт её, она вдруг замолчала, подняла голову и долго смотрела на пришедших таким взглядом, что тем стало не по себе. Потом встала и молча пошла за ними. Когда она вышла во двор, все увидели её такой, какой привыкли видеть: грязная, в вретище на голове, с опущенными глазами, странно шаркающая ногами. Монахини невольно отступили в стороны, освобождая ей путь. Им было стыдно перед великим старцем, что в их обители живёт такая убогая. Но то, что произошло дальше, никто не мог предвидеть. Питирим, как только увидел её, вдруг упал на колени и простёрся ниц перед ней. Монахини ахнули. Ученики старца замерли в изумлении. А Питирим, лёжа на земле, громко произнёс: — Благослови меня, матерь! Все застыли в немом потрясении. А та, что была «дурочкой», тоже упала на колени и, протянув руки к старцу, произнесла: — Ты, владыка, благослови меня! Настоятельница первой пришла в себя. Она бросилась к Питириму, пытаясь поднять его: — Авва! Что ты делаешь? Не срами себя! Она безумная! Она одержима бесом! Но старец не поднимался. Он продолжал лежать и тихо, но твёрдо проговорил: — Отойдите. Вы безумны, а не она. Вы одержимы, а не она. Она — Духовная мать, великая подвижница. Я молюсь о том, чтобы оказаться достойным её в день Суда. Наступила мёртвая тишина. Даже ветер перестал шуршать листьями пальм. Монахини смотрели на старца, на ту, которую они презирали все эти годы, и не могли вымолвить ни слова. Разум отказывался понимать происходящее. Как это возможно? Эта грязная, бессвязно говорящая, странная женщина — святая? Великая подвижница? Наконец Питирим поднялся на ноги. Он был бледен, но лицо его светилось радостью. Он ещё раз благословил ту, что стояла перед ним, склонив голову и по-прежнему молча. Потом обернулся к остальным монахиням и сказал слова, которые врезались в их сердца, как раскалённое железо: — Сёстры, вы жили рядом со святой и не знали этого. Вы презирали сосуд благодати, в то время как сами были пусты. Вы кичились своими постами и молитвами, а она в безмолвии сердца достигла того, чего не достигли вы за все годы вашего подвига. Она приняла на себя юродство, чтобы избежать славы человеческой. Она скрыла свою святость за маской безумия, чтобы не впасть в тщеславие. А вы... вы гордились своей праведностью и не увидели подлинной праведницы рядом с собой. Он помолчал, давая словам проникнуть в души слушавших, а потом добавил тише: — Знайте: придёт день, когда многие первые будут последними, а последние — первыми. Когда те, кого мир презирал, воссядут одесную Бога, а те, кого мир почитал, окажутся вне чертога. Бойтесь судить ближнего. Бойтесь презирать слабого. Потому что не знаете вы, кто истинно свят перед Богом. После этих слов старец Питирим простился с монахинями и покинул обитель. А та, кого он назвал святой, вернулась на свою поварню. Монахини пытались остановить её, умоляли простить их, просили остаться с ними, хотели услышать от неё хоть слово назидания. Но она не отвечала. Она молча ушла в свою каморку, и больше никто не видел её. Прошло несколько дней. Сёстры, движимые раскаянием и стыдом, решились пойти к ней, чтобы просить прощения, чтобы припасть к её ногам и услышать хоть какое-то слово. Они открыли дверь каморки — и нашли её мёртвой. Она лежала на своей рогоже, лицо её было спокойно и светло, руки сложены на груди. А вокруг неё, по рассказам сестёр, разливалось такое благоухание, какого не бывает от земных цветов. Так окончила свой земной путь эта безымянная подвижница. Она прошла через жизнь, как тень, не оставив о себе памяти, не сказав ни одного громкого слова, не совершив ни одного чуда на глазах у людей. Она скрыла свою святость под покровом мнимого безумия и унесла с собой в могилу тайну своего подвига. Только старец Питирим узнал её истинную ценность, и только его прозорливость открыла монахиням их слепоту. Эта история, записанная в Лавсаике блаженным Палладием, дошла до нас через века как напоминание о том, сколь обманчива внешность и сколь глубоко может заблуждаться человеческое суждение. Мы судим по видимому, Бог же смотрит на сердце. Мы ценим то, что блестит и гремит, Бог же избирает малое и презренное, чтобы посрамить сильное. Юродство — это редкий и страшный подвиг. Это добровольное попрание собственного достоинства, сознательное принятие на себя презрения и насмешек ради одной только цели: избежать тщеславия, сокрушить гордыню, дойти до совершенного смирения. Юродивый распинает себя на кресте людского презрения, чтобы воскреснуть в славе Божией. И блажен тот, кто способен на такой подвиг. Но ещё более страшный урок содержится в этой истории для всех нас, кто не юродствует, кто живёт обычной жизнью. Мы так легко судим ближних. Мы так быстро выносим приговор: этот — праведник, а тот — грешник. Этот достоин почтения, а тот — презрения. Мы смотрим на внешнее: на одежду, на манеры, на слова, на поступки. И не видим главного — того, что происходит в глубине души человека, в той таинственной области, куда не проникает ничей взгляд, кроме Божиего. Те монахини считали себя подвижницами. Они постились, молились, трудились. И всё это было хорошо. Но они забыли главное: смирение. Они возгордились своими подвигами и возомнили себя святыми. А рядом жила истинная святая — и они презирали её, потому что она была не такая, как они. Потому что она не соответствовала их представлениям о том, какой должна быть праведница. Так и мы часто ошибаемся. Мы проходим мимо святыни, не узнавая её. Мы презираем тех, кто достоин почитания. Мы возносим тех, кто заслуживает обличения. Потому что судим по плоти, а не по духу. Потому что смотрим на лицо, а не в сердце. Храни нас Бог от этой слепоты. Дай нам мудрость не судить ближнего по внешности. Дай нам смирение не превозноситься своей праведностью. И дай нам память о том, что многие последние будут первыми в Царстве Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава 34 «О юродивой девственнице»

Подвиг аввы Моисея Мурина
13:13

Подвиг аввы Моисея Мурина

В те далёкие времена, когда египетские пустыни были населены подвижниками, искавшими спасения души в безмолвии и молитве, когда раскалённые пески Скита принимали в свои объятия тысячи иноков, бежавших от суеты мира, — в те времена жил один старец, о котором люди говорили с благоговением и страхом одновременно. Имя его было Моисей, и прозвали его Мурином за чёрный цвет кожи, ибо родом он был из далёкой Эфиопии. Но не цвет кожи делал его особенным среди братии скитской. История его жизни была настолько удивительна, что казалась притчей, сочинённой для назидания, а не подлинным жизнеописанием. Однако всё, что рассказывали о нём, было правдой — суровой, страшной и вместе с тем обнадёживающей правдой о безграничном милосердии Божием. Некогда этот человек был рабом. Не просто рабом — он был невольником с буйным нравом и непокорным сердцем. Обладая огромной физической силой и вспыльчивым характером, он в гневе убил другого раба. Страх перед наказанием заставил его бежать от хозяина, и он примкнул к разбойникам. Там, среди людей, поставивших себя вне закона, его жестокость и ум быстро вознесли его на самую вершину — он стал атаманом шайки. Имя Моисея наводило ужас на целые области. Его разбойничья шайка не знала пощады. Грабежи, убийства, насилие — всё это было обычным делом для тех, кто следовал за ним. Он был страшен в гневе и беспощаден в мести. Казалось, ничто не могло изменить этого человека, закалённого в преступлениях, обагрившего руки кровью невинных. Но Бог, Который видит сердце каждого человека и знает тайные пути к его душе, нашёл дорогу и к сердцу разбойника Моисея. Случилось нечто — об этом событии святые отцы говорят кратко, не вдаваясь в подробности, ибо важно не то, что именно произошло, а то, что сердце человеческое, даже самое ожесточённое, может смягчиться. Моисей пришёл в монастырь. Бывший атаман разбойников, человек, от которого бежали в страхе целые селения, пришёл к дверям обители и попросил принять его в братию. Представьте себе этого человека — огромного, чернокожего, с руками, привыкшими к оружию, с глазами, видевшими смерть бесчисленное множество раз. Он стоял у ворот монастыря, и, вероятно, монахи смотрели на него с опаской и недоумением. Но приняли. Потому что Церковь — это не собрание праведников, а врачебница для грешников. И чем тяжелее болезнь, тем более необходимо исцеление. Путь от разбойника к святому не бывает лёгким. Страсти, которые копились годами, не отступают по первому желанию. Моисей постился так строго, что другие монахи дивились его воздержанию. Он молился долгими часами, изнуряя тело бдениями. Но страсти не отпускали его. Особенно тяжко одолевала его страсть блудная — в сонных видениях бесы терзали его душу, и казалось, что борьба эта никогда не закончится. Снова и снова приходил он к своему духовному наставнику, авве Исидору, прося совета. Опытный старец терпеливо учил его: не пресыщаться пищей, проводить ночи в молитве, не преклоняя колен, чтобы не заснуть и не подвергнуться искушениям. Моисей исполнял всё это с той же суровой решимостью, с которой когда-то совершал свои разбойничьи набеги. Но теперь он воевал не с людьми — он воевал с самим собой, с собственной падшей природой. В особенно тяжёлые ночи он обходил келлии своих братий, черпая для каждого воду из колодца. Это была тяжёлая работа — колодец был глубок, а многие старцы жили вдалеке от него и не могли сами носить воду. Моисей делал это тайно, по ночам, чтобы никто не знал. Он служил тем самым монахам, которые, возможно, поначалу боялись его, косились на него с недоверием. Смирение своё он выражал не словами, а делами. Однажды ночью, когда он склонился над колодцем, некая невидимая сила ударила его в спину с такой силой, что он упал замертво и пролежал без сознания до рассвета. Это было испытание — и он прошёл через него. Постепенно, год за годом, страсти отступали. Не сразу, не вдруг, но медленно и верно благодать Божия исцеляла израненную душу. Прошло много лет. Моисей, который пришёл в пустыню грешником, каким мало кто бывал, стал великим подвижником. Бог даровал ему власть над демонами — ту самую силу, которую стяжают лишь те, кто прошёл через долгую и тяжёлую борьбу с собой. Он мог одним словом изгонять бесов, одним взглядом успокаивать смущённую душу. Слава о его подвигах стала распространяться за пределы Скита. И вот однажды до правителя той области дошли слухи о великом старце Моисее, который некогда был разбойником, а теперь стал святым. Правитель, движимый любопытством и, возможно, искренним желанием увидеть такого необычного человека, решил посетить пустыню. Весть об этом дошла до старца. И тогда Моисей поступил так, как поступают истинные подвижники. Он не стал ждать почёта и славы. Он не остался в своей келлии, готовясь принять важного гостя. Нет — он встал и пошёл прочь, желая скрыться. По дороге он встретил самого правителя со свитой. Вельможа, не узнав в этом простом старце того, кого искал, обратился к нему с вопросом: — Скажи нам, старец, где келья аввы Моисея? Мы пришли повидать его. И тогда Моисей, глядя на правителя спокойными глазами, в которых уже не было ни тени того огня, что некогда пылал в душе разбойника, ответил: — Чего вы хотите от него? Он человек глупый и грешный. Вельможа поблагодарил старца и пошёл дальше. Когда же он пришёл в церковь и рассказал клирикам о встрече, те печально покачали головами: — Это и был сам авва Моисей. Он сказал это о самом себе, потому что не желал встречаться с вами. Услышав это, правитель пришёл в изумление. Какое смирение! Какое незлобие! Человек, о котором говорили как о великом подвижнике, назвал себя глупым и грешным — и не из ложного смирения, а потому что действительно так считал. Он помнил, кем был. Он помнил свои грехи. И эта память делала его смиренным. Правитель вернулся домой, получив урок, которого не ожидал. Он искал встречи со святым — и встретился с ним, но не узнал. Потому что истинная святость не кричит о себе, не выставляет себя напоказ. Она скрывается, уходит, называет себя недостойной. Ещё одна история раскрывает глубину смирения аввы Моисея. Когда прошло много лет подвижнической жизни, епископ решил рукоположить его в сан диакона. Это была великая честь, которой удостаивались лишь немногие. В день рукоположения епископ облёк Моисея в белую одежду и сказал, улыбаясь: — Вот теперь авва Моисей весь бел! Слова эти были сказаны с любовью — ведь Моисей действительно был чёрен лицом, и белые одежды составляли разительный контраст с его кожей. Но старец воспринял эти слова серьёзно. Он посмотрел на епископа и тихо спросил: — Владыко, что делает человека чистым — внешнее или внутреннее? В этом вопросе была вся его жизнь. Снаружи — белые одежды, знак священного сана. Но что внутри? Моисей помнил. Он помнил каждое убийство, каждое ограбление, каждый грех своей прошлой жизни. И как можно считать себя достойным после такого прошлого? Епископ, желая испытать его смирение, велел клирикам изгнать Моисея из алтаря, говоря оскорбительные слова: — Выйди вон, мурин! Ты недостоин быть здесь! Моисей вышел без единого слова протеста. И когда он был один, говорил сам с собой: — Правильно с тобой поступили, пёс, правильно, чёрный эфиоп! Ты действительно недостоин входить в святое место. Он не возмутился. Он не обиделся. Он принял унижение как должное, потому что считал себя худшим из людей. Епископ, видя такое совершенное смирение, понял, что перед ним действительно святой человек, и рукоположил его во пресвитера. Прошло ещё много лет. Моисею было уже семьдесят пять, когда до монастыря дошла весть: разбойники собираются напасть на обитель. Старец собрал братию и благословил всех уйти, спасаясь от смерти. Но сам остался. Ученики умоляли его бежать вместе с ними, но он спокойно ответил: — Я уже много лет ожидаю времени, когда исполнится на мне слово Господа: «Взявшие меч от меча и погибнут». Я был разбойником. Я убивал. Теперь пришло время принять смерть от тех, кем сам когда-то был. С ним осталось семь учеников. Когда разбойники ворвались в монастырь, Моисей не сопротивлялся. Он принял смерть как мученик, и один из учеников, успевший спрятаться, видел, как с неба сошли семь венцов и опустились на тела убитых. Так закончил свой земной путь великий подвижник Моисей Мурин. От разбойника до святого. От убийцы до мученика. Но даже на вершине святости он оставался смиренным. Даже когда все почитали его как великого старца, он считал себя недостойным грешником. В этой истории скрыта великая истина. Святость — это не то, что человек выставляет напоказ. Истинный подвижник не ищет славы, не стремится к почестям, не желает, чтобы о нём говорили. Когда приходят люди, желающие увидеть его святость, он скрывается. Когда его хвалят, он называет себя грешником. И это не лицемерие, не ложное смирение — это подлинное видение себя. Авва Моисей действительно помнил, кем был. Он не забывал своего прошлого, не вычёркивал из памяти годы разбоя и убийств. Но именно эта память делала его смиренным. Он знал, из какой бездны его вытащила благодать Божия. Он знал, что если бы не милость Господа, он так и остался бы разбойником и погиб бы в своих грехах. Потому и называл себя «глупым и грешным», когда правитель искал встречи с ним. Потому и спрашивал епископа, что делает человека чистым — внешнее или внутреннее. Потому и принимал оскорбления с покорностью, считая себя недостойным священного сана. Церковь хранит память об этом великом подвижнике не только ради назидания. История Моисея Мурина — это свидетельство того, что нет греха, который был бы сильнее милосердия Божия. Нет прошлого, настолько тёмного, чтобы благодать не могла его осветить. Нет человека, настолько падшего, чтобы покаяние не могло его поднять. Но путь этот долог и труден. Моисей боролся со страстями годами. Он не сразу стал святым. Он проходил через искушения, через падения, через отчаяние. Но он не сдавался. И самое главное — он никогда не возносился. Даже став великим подвижником, он помнил, кем был, и это делало его по-настоящему великим. Такова история скрытого подвига аввы Моисея. Подвига, который прятался от людских взоров, убегал от славы, называл себя недостойным. Подвига истинного смирения, которое и есть основание всякой святости. **Источник:** Древний Патерик, Глава 8 «О том, что ничего не должно делать напоказ», история №12 Также: Житие преподобного Моисея Мурина в пересказе святителя Димитрия Ростовского Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Zhitija_svjatykh/drevnij-paterik/8 **Память преподобного Моисея Мурина:** 28 августа / 10 сентября

Монах, который считал себя последним

Монах, который считал себя последним

История о спасительном смирении В те далёкие времена, когда пустыни Египта были усеяны монашескими обителями, словно звёздами небесными, когда тысячи искателей Царствия Божия оставляли суетный мир и уходили в безмолвие песков, чтобы там, в полном уединении и тишине, обрести то сокровище, которое не ржа истребляет и не моль точит, — в те благословенные времена жил один инок по имени Симеон. Он был не из числа прославленных подвижников, чьи имена передавались из уст в уста, чьи подвиги изумляли даже видавших виды старцев. Нет, брат Симеон был обычным монахом — из тех, кто составляет основу любой общины, кто несёт молчаливое бремя ежедневного делания, не ища ни славы, ни почестей. Десять лет прошло с того дня, как он переступил порог монастырских врат, оставив за спиной прежнюю жизнь — торговлю, достаток, все те привязанности, которыми так крепко держит мир своих чад. Келья его была проста до аскетизма — четыре побелённых стены, плетёный коврик на полу, несколько книг духовного содержания, лампада перед образом Спасителя. Здесь, в этом тесном пространстве, он проводил большую часть своего времени: молился, размышлял о прочитанном в Священном Писании, боролся с помыслами, которые, подобно песчаным бурям, то и дело налетали на душу, пытаясь помутить её ясность. И надо сказать, что в этой невидимой брани Симеон преуспевал — не так, может быть, стремительно, как ему того хотелось, но неуклонно, шаг за шагом продвигаясь по узкому пути духовного возрастания. Но вот что мучило его уже не первый год: он чувствовал, что чего-то ему недостаёт. Какого-то главного дара, без которого всё прочее делание остаётся незавершённым, неполным. Он постился — но разве этого достаточно? Он бодрствовал на молитве — но ведь и этого мало. Он хранил безмолвие — однако и это не давало ему того внутреннего покоя, той несомненной уверенности в правильности избранного пути, которую он видел в глазах старцев. И постепенно, медленно, как вызревает мысль в уме человеческом, в душе Симеона созрело желание — желание получить дар рассуждения. Тот самый дар, о котором святые отцы говорили как о венце всех добродетелей, как о той мудрости, что позволяет безошибочно различать доброе от злого, полезное от вредного, истинное от ложного. Рассуждение — вот что нужно ему! Рассуждение, которое укажет верный путь среди множества тропинок духовной жизни, которое научит, когда нужно понудить себя к подвигу, а когда, напротив, умерить ревность, чтобы не впасть в прелесть. И начал Симеон молиться. Молиться горячо, настойчиво, со всем жаром души своей. Каждое утро, едва встав с постели, он простирал руки к небу и взывал: «Господи, даруй мне рассуждение! Открой очи сердца моего, чтобы я мог видеть, что угодно Тебе, а что противно воле Твоей. Научи меня различать духов, чтобы не прельститься ложными видениями, не пойти по ложному пути». Дни складывались в недели, недели — в месяцы. Симеон продолжал молиться, не ослабевая в своём прошении. Он не требовал, не дерзал указывать Богу, как и когда исполнить его просьбу — он просто просил, со смирением и упованием, зная, что Господь слышит всякую молитву, исходящую из чистого сердца. И вот однажды ночью, когда монастырь погрузился в сон, когда лишь дежурный инок бодрствовал на молитве в церкви, а остальная братия покоилась в кельях, готовясь к новому дню подвига, — в эту тихую ночь келья Симеона вдруг наполнилась светом. Не тем мерцающим, колеблющимся светом, какой даёт лампада или свеча, но светом ровным, тихим, проникающим всюду, не оставляющим ни единой тени. Симеон, который до этого лежал на постели, не в силах заснуть от напряжённости своих дум, вскочил и увидел перед собой Ангела. Да, именно Ангела — не было никакого сомнения в том, кто стоит перед ним. Светлый, прекрасный, с ликом, исполненным такой благости и мира, что одно созерцание его уже приносило утешение. Симеон пал ниц, охваченный благоговейным страхом, каким охватывает человека присутствие священного, божественного. — Встань, Симеон, — произнёс Ангел голосом, в котором не было ничего грозного, но была твёрдость и власть. — Господь услышал молитву твою и послал меня к тебе. Симеон поднялся, но не смел взглянуть в лицо небесному посланнику. Он стоял, потупив взор, ожидая того, что последует дальше. — Ты просишь у Бога дара рассуждения, — продолжал Ангел. — Хорошо. Но прежде чем получить то, о чём молишься, ты должен узнать нечто важное. Пойдём со мной. И в тот же миг стены кельи словно растворились, и Симеон ощутил, что переносится куда-то. Не телом — тело его по-прежнему стояло в келье, — но духом, внутренним зрением. И предстала перед ним картина: он видел всю братию монастыря, всех иноков, которые жили рядом с ним, которых он ежедневно встречал на службе, в трапезной, в монастырском саду. Но видел он их не так, как видел обычно — внешним взором, который улавливает лишь телесный облик. Нет, теперь он видел их сердца, их души, их внутреннее устроение. Одни сияли чистым светом — это были те, кто достиг подлинной святости, кто победил страсти и стяжал благодать. Другие были окружены светом более тусклым — это были подвижники, которые ещё боролись, которые то восходили, то падали на своём пути. Третьи же вообще были погружены в некую серость, почти тьму — это были те, кто хотя и носил монашеское одеяние, но в душе оставался далёк от подлинного делания. Симеон смотрел, и сердце его сжималось. Он видел величие одних и нищету других. Видел святость подвига и убожество самообмана. И невольно начал сравнивать — кто выше, кто ниже, кто ближе к Богу, кто дальше. Это было почти машинальное движение ума, привычка сопоставлять и оценивать, которая живёт в каждом человеке. — Ты видишь их, — сказал Ангел. — Видишь, какие они есть на самом деле. Скажи мне теперь: кто из них спасётся? Кто войдёт в Царство Небесное? Симеон задумался. Вопрос был нелёгким, но в то же время казался очевидным. Конечно же, спасутся те, кто сияет светом добродетелей! Те, кто преуспел в подвиге, кто достиг святости. Разве не так? Но прежде чем он успел открыть рот, Ангел произнёс: — Знай же: спасётся тот, кто считает себя последним. Тот, кто почитает себя хуже всех. Потому что в Царство Божие не входят через превосходство, но через смирение. Не через осознание своих достижений, но через видение своего недостоинства. Слова эти поразили Симеона, словно молния. Он стоял, не в силах вымолвить ни слова, а Ангел продолжал: — Посмотри внимательнее. Вот этот инок, который кажется тебе едва ли не совершенным, который постится больше всех, который молится дольше всех, который знает наизусть половину Священного Писания. Ты думаешь, он близок к спасению? Но взгляни в его сердце — там живёт тонкая, почти незаметная гордость. Он сравнивает себя с другими и радуется, что превосходит их. Он считает себя достойным. И это его губит. — А вот этот брат, — продолжал Ангел, указывая на другого монаха, которого Симеон знал как человека простого, почти неучёного, не блиставшего никакими особенными подвигами. — Посмотри на него. Он спотыкается, он падает, он совершает ошибки. Но каждый раз, падая, он встаёт и идёт дальше. И самое главное — он считает себя последним, недостойнейшим из всех. Он не превозносится над братией. Он не судит других. Он плачет о своих грехах и не видит чужих. Вот этот человек ближе к Царству, чем тот первый, при всех его постах и молитвах. Симеон слушал, и в душе его происходил переворот. То, что он считал незыблемым, вдруг оказалось под сомнением. То, на что он опирался в своих суждениях, вдруг предстало в ином свете. Оказывается, не количество подвигов определяет близость к Богу, не число прочитанных молитв, не строгость поста. Всё это важно, всё это нужно — но лишь тогда, когда в основании лежит смирение. Подлинное, глубокое смирение, которое не позволяет человеку превозноситься, которое заставляет его видеть себя таким, каков он есть на самом деле — немощным, грешным, нуждающимся в милости Божией. — Помни это, Симеон, — сказал Ангел, и голос его был исполнен строгости и любви одновременно. — Дар рассуждения, о котором ты просишь, начинается именно здесь — с умения видеть себя последним. Потому что пока человек смотрит на других, сравнивая себя с ними, он не может правильно рассуждать. Он будет судить по внешнему, по видимому, а не по сути. Но тот, кто научился смирению, кто считает себя хуже всех, тот обретает истинное зрение. Он видит вещи такими, каковы они есть, потому что его взор не замутнён гордостью. — Иди теперь, — завершил Ангел, — и помни: блаженны нищие духом, яко тех есть Царствие Небесное. Нищие духом — это те, кто не имеет ничего своего, кто не полагается на собственные силы, кто считает себя последним. Они и есть первые в очах Божиих. Свет начал меркнуть, и Симеон ощутил, как возвращается в свою келью. Ангел исчез, но слова его остались — запечатлелись в сердце огненными письменами, которые уже невозможно было стереть. Когда утро пришло, и колокол позвал братию на молитву, Симеон встал с постели изменившимся человеком. Он шёл в церковь, и впервые за долгое время не думал о своих достижениях, о том, как он преуспел в подвиге, как он верен правилу. Вместо этого он думал о том, как мало он ещё знает, как далёк от подлинной святости, как много в нём ещё гордости, самолюбия, тщеславия. И странное дело: чем больше он видел в себе недостатков, тем легче становилось у него на душе. Словно с плеч свалилось тяжкое бремя — бремя необходимости быть лучше других, превосходить их, доказывать своё духовное превосходство. Теперь он знал: не в этом дело. Дело в том, чтобы идти своим путём, со смирением признавая свою немощь, со упованием взирая на милость Божию. С того дня Симеон изменился. Братия замечала это, хотя и не знала причины. Он стал тише, кротче, внимательнее к другим. Когда кто-то из иноков совершал ошибку, он не осуждал, но молился о нём. Когда кто-то превосходил его в каком-либо делании, он не завидовал, но радовался. Когда его самого хвалили, он смущался и отводил похвалу, говоря: «Я последний из всех вас, недостойнейший. Что во мне хорошего?» И удивительно: чем больше он умалял себя, тем больше возрастала в нём благодать. Чем меньше он думал о своих достижениях, тем стремительнее шло его духовное возрастание. Чем глубже было его смирение, тем яснее становилось его рассуждение. Так исполнилось то, о чём он молился. Дар рассуждения был дан ему — но не сам по себе, не как некая магическая способность, но через смирение. Потому что именно смирение и есть основание подлинной мудрости. Именно через него человек обретает способность видеть истину — истину о себе, истину о других, истину о Боге. Прошли годы. Симеон состарился, волосы его побелели, спина согнулась под тяжестью прожитых лет. Но до самого конца своих дней он хранил то, что открыл ему Ангел в ту памятную ночь. Он считал себя последним — искренне, без ложного смирения, без игры в унижение. Просто он видел себя таким, каков был на самом деле: немощным, грешным человеком, который спасается лишь милостью Божией, а не собственными заслугами. И когда пришёл его час отойти ко Господу, он умирал спокойно, без страха, с тихой улыбкой на устах. Братия, собравшаяся вокруг его одра, спрашивала: «Отче, что ты видишь?» И он отвечал: «Вижу милость. Великую милость Божию, которая покрывает всё моё недостоинство. Благословен Господь, не отвергший меня, последнего из грешников». Так и отошёл он — с миром, с благодарностью, с той несомненной надеждой на спасение, которая даётся смиренным. И братия, хоронившая его, понимала: перед ними был подлинный подвижник. Не потому, что он превзошёл всех в посте или в молитве, но потому, что он научился главному — смирению. Тому самому смирению, через которое и входят в Царство Небесное. А история эта передавалась потом из поколения в поколение, от отцов к детям, от старцев к ученикам. И каждый, кто слышал её, уносил с собой великий урок: спасается не тот, кто считает себя праведным, но тот, кто почитает себя последним. Не тот, кто превозносится своими подвигами, но тот, кто плачет о своём недостоинстве. Не тот, кто судит других, но тот, кто смиренно идёт своим путём, уповая не на себя, но на милость Божию. Так и живёт Церковь — на этом камне смирения, который полагали святые отцы, который и нам завещали хранить. Потому что без смирения всё прочее делание наше — лишь звук медный и кимвал звенящий. А со смирением даже самый малый подвиг становится драгоценным в очах Божиих. Блаженны нищие духом — те, кто считает себя последними. Яко тех есть Царствие Небесное. Источник: Авва Нил: «Блажен монах, который почитает себя хуже всех» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Ниле», изречение 8) Дополнительные святоотеческие свидетельства: Авва Пимен: «Если человек достигнет того состояния, о котором сказал апостол: для чистых все чисто (Тит 1,15), то увидит, что он сам хуже всякой твари» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Пимене», изречение 97) Авва Матой: «Пойди моли Бога, чтобы Он ниспослал в сердце твое скорбь и смирение; будь всегда внимателен к грехам своим; не осуждай других, а себя почитай ниже всех» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Матое», изречение 11) Авва Ор: «Венец монаха есть смиренномудрие» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Оре», изречение 8) Литературная форма: Сюжет развёрнут в форме повествования на основе святоотеческого учения о спасительном смирении. Онлайн-источники для самостоятельного изучения: Алфавитный Патерик на сайте Азбука веры: https://azbyka.ru/otechnik/

Авва Сисой и искушение похвалой
15:22

Авва Сисой и искушение похвалой

Авва Сисой и искушение похвалой Пустыня Скит молчала. Лишь ветер перебирал песчинки, да изредка кричала хищная птица, высматривая добычу. В этой тишине, в маленькой каменной келье, жил старец Сисой — человек, о котором говорили по всему Египту. Говорили, что он провёл в пустыне более шестидесяти лет. Говорили, что видел ангелов. Говорили, что молитва его столь сильна, что однажды воскресил мёртвого. Говорили многое — но сам Сисой об этом никогда не говорил. Он просто жил. Молился. Плёл корзины. Ел раз в день — сухой хлеб и финики. Спал на голой земле. И когда к нему приходили за советом, отвечал просто, почти отрывисто, будто каждое слово давалось ему с трудом. В то утро к его келье направлялась группа молодых иноков. Семеро братьев из монастыря, что стоял в двух днях пути. Они шли увидеть легенду — аввы Сисоя, последнего ученика великого Антония Великого. Шли с трепетом и восхищением. Сисой сидел у входа в келью, перебирая финики. Руки его были узловаты, покрыты старческими пятнами. Лицо — изборождено морщинами, выжжено солнцем. Но глаза оставались ясными, пронзительными. Он увидел приближающихся издалека — семь фигур в грубых монашеских рясах, поднимающих облачко пыли. — Опять, — пробормотал он себе под нос. — Господи, за что Ты посылаешь мне это испытание? Братья подошли, поклонились до земли. — Авва Сисой, — сказал старший из них, инок лет тридцати с благоговением в голосе, — мы пришли получить твоё благословение. Мы слышали о твоей святости и хотим научиться у тебя. Сисой даже не поднял глаз от фиников. — Идите обратно, — сказал он. Братья переглянулись, растерянные. — Но авва... мы шли два дня через пустыню... — Значит, два дня обратно, — Сисой положил финик в рот и стал медленно жевать. — Незачем вам здесь быть. Молодой инок, самый юный из группы, лет двадцати, не выдержал: — Авва, мы слышали, что ты творишь чудеса! Что ты молитвой воскресил умершего отрока! Сисой наконец поднял глаза. Посмотрел на юношу долгим взглядом. — Кто тебе это сказал? — Все говорят, авва. По всему Египту знают. — Все ошибаются, — Сисой вернулся к финикам. — Не я воскресил. Бог воскресил. Я лишь молился. И то — плохо молился. Старший брат осторожно приблизился: — Авва, можно нам присесть? Мы устали с дороги. Сисой махнул рукой — мол, садитесь. Братья расположились на песке у его ног, как ученики у учителя. — Авва, — начал другой инок, — расскажи нам о своём пути. Как ты достиг такой святости? — Какой святости? — Сисой нахмурился. — Ты прожил в пустыне шестьдесят лет! Ты ученик самого Антония Великого! Ты постишься, молишься день и ночь! Разве это не святость? Сисой отложил финики. Встал — медленно, с трудом, как встают очень старые люди. Прошёл несколько шагов, остановился, глядя в сторону гор. — Послушайте меня внимательно, — сказал он, не оборачиваясь. — Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями и выгнали из этой пустыни. Братья замерли. — Авва, что ты говоришь? — прошептал старший. Сисой обернулся. Лицо его было серьёзно, почти сурово. — Я говорю правду. Вы думаете, что раз я здесь шестьдесят лет, значит, я свят? Вы думаете, раз я не ем мяса и сплю на земле, значит, я победил страсти? Он подошёл ближе, посмотрел каждому в глаза. — Вы не знаете, что творится в моём сердце. Вы не знаете, какие помыслы одолевают меня каждый день. Какая гордость. Какое тщеславие. Какой гнев. — Но авва, — начал было юноша, — ты же... — Замолчи, — оборвал его Сисой. — Не смей говорить того, чего не знаешь. Он снова сел на своё место. — Хотите знать правду? Вот она. Сегодня утром, когда я увидел вас издалека, знаете, о чём я подумал? Братья молчали. — Я подумал: "Опять пришли поклоняться мне. Опять будут хвалить. Будут просить совета, будто я что-то понимаю". И знаете, что я почувствовал? Никто не отвечал. — Удовольствие. Мне стало приятно, что обо мне знают. Что меня ищут. Что меня называют святым. Вот она — моя святость. Шестьдесят лет в пустыне, а я радуюсь похвале, как юнец радуется новой одежде. Старший брат осторожно возразил: — Но авва, разве это грех? Разве естественно не радоваться тому, что люди ценят твой подвиг? Сисой усмехнулся — горько, без радости. — Подвиг? Какой подвиг? Я сижу здесь не потому, что я герой. Я сижу здесь потому, что боюсь мира. Боюсь людей. Боюсь искушений, которым не смогу противостоять. Я прячусь в пустыне, как трус прячется от врага. — Это неправда, авва! — воскликнул юноша. — Ты молишься за весь мир! Твоя молитва спасает людей! Сисой посмотрел на него долгим взглядом. — Ты думаешь, я знаю, спасает ли моя молитва хоть кого-нибудь? Ты думаешь, я уверен, что Бог вообще слышит меня? — Но как же... воскрешение того отрока... — Отрока воскресил Бог, — жёстко сказал Сисой. — Не я. Я просто стоял рядом. И знаешь, о чём я думал, когда мальчик открыл глаза? Я думал: "Теперь все узнают. Теперь скажут, что я великий чудотворец". Вот о чём я думал. Не о славе Божией. О своей славе. Тишина повисла тяжёлая, неловкая. Наконец старший брат набрался смелости спросить: — Авва, неужели ты не знаешь, что ты близок к Богу? Неужели за шестьдесят лет молитвы и подвига ты не чувствуешь Его близости? Сисой долго молчал. Потом тихо, почти шёпотом, сказал: — Я не знаю, угодил ли я Богу хотя бы в одном деле. Братья ахнули. — Как это возможно? — воскликнул кто-то. — Ты постишься, молишься, живёшь в пустыне! Разве этого недостаточно? Сисой покачал головой. — Недостаточно. Потому что всё это я делаю не для Бога. Я делаю это для себя. Чтобы меня считали святым. Чтобы обо мне говорили. Чтобы вы вот так приходили и кланялись. Он встал, прошёл в келью, вынес кувшин с водой. — Пейте. Отдохните. А потом уходите. Братья пили молча, потрясённые. Тот образ святого старца, с которым они пришли, рушился на глазах. Вместо него перед ними стоял старик, говорящий о своих грехах с такой откровенностью, что становилось не по себе. Младший инок, юноша, который первым заговорил о чудесах, вдруг заплакал. — Авва, если ты говоришь, что ты грешник... то что же мы? Мы ведь только начали монашескую жизнь. Мы ещё слабы, ещё полны страстей. Если ты после шестидесяти лет считаешь себя недостойным, то у нас вообще нет надежды! Сисой подошёл к нему, положил руку на голову. — Вот теперь ты начинаешь понимать, — сказал он мягче. — Надежды у нас действительно нет. Если надеяться на себя. — Тогда на что надеяться? — На милость Божию. Только на неё. Он вернулся на своё место, снова взялся за финики. — Вы пришли сюда учиться святости. Но я не могу научить вас тому, чего сам не знаю. Я могу научить вас только одному — видеть свои грехи. Видеть свою немощь. Видеть своё недостоинство. — Но как же жить с этим знанием? — спросил старший брат. — Как не отчаяться? — Так и жить. Зная, что ты грешник, но Бог милостив. Зная, что ты немощен, но Бог силен. Зная, что ты ничего не достоин, но Бог даёт незаслуженное. Сисой положил финик в рот, прожевал, проглотил. — Вот вы говорите — я святой. А я каждую ночь лежу и думаю: угодил ли я Богу хоть в чём-то? Та молитва, что я читал утром — она была от сердца или по привычке? Тот пост, что я держу — он ради Бога или чтобы вы меня хвалили? То молчание, что я храню — оно от смирения или от гордости? Он посмотрел на них всех. — И знаете, что самое страшное? Я не знаю ответов на эти вопросы. Я честно не знаю. Может быть, всю жизнь я прожил в обмане. Может быть, всё, что я делал, было ради славы человеческой, а не Божьей. — Авва, — тихо сказал старший брат, — если ты так думаешь о себе... значит ли это, что ты действительно смиренный? Сисой засмеялся — коротко, без веселья. — Вот видишь? Даже сейчас ты пытаешься найти во мне добродетель. Даже в моём самоосуждении ты ищешь повод для похвалы. Нет, брат. Я не смиренный. Я просто вижу правду о себе. А правда такова: я грешник, едва держащийся на краю погибели. И только милость Божия не даёт мне упасть. Солнце клонилось к закату. Братья поднялись, собираясь в обратный путь. — Авва, — сказал юноша, — мы пришли за советом. Дай нам хоть одно слово на дорогу. Сисой задумался. — Одно слово? Хорошо. Вот вам слово: не верьте похвалам. Ни чужим, ни своим. Когда люди хвалят вас — не верьте, они не знают, что у вас в сердце. Когда вы сами хвалите себя — тем более не верьте, потому что сердце лукаво и обманывает само себя. — А чему верить? — Верьте только одному: вы — грешники, а Бог — милостив. Это единственная правда, которую я знаю за шестьдесят лет. Братья поклонились, попросили благословения. Сисой благословил их — быстро, почти неохотно, будто тяготился и этим. Когда они отошли на несколько шагов, младший оглянулся. Старец снова сидел у кельи, перебирая финики. Маленький, сгорбленный, одинокий. — Авва, — крикнул юноша, — мы будем молиться за тебя! Сисой поднял голову, усмехнулся: — Молитесь. Мне это очень нужно. Я сам за себя плохо молюсь. Братья шли обратно через пустыню молча. Каждый думал о своём. Наконец старший сказал: — Знаете, что я понял? Мы пришли к святому, а встретили грешника. Но теперь я думаю... может быть, именно поэтому он и святой? — Не понимаю, — сказал кто-то. — Святой не тот, кто считает себя святым. Святой — это тот, кто видит себя грешником. Авва Сисой видит. Поэтому Бог и близок к нему. Юноша шёл последним, оглядываясь время от времени. Вдали, у маленькой кельи, всё ещё сидела согбенная фигура старца. "Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями..." Эти слова врезались в память. И юноша вдруг понял: это и есть настоящее смирение. Не показное самоуничижение. А честный, трезвый взгляд на себя. Без прикрас. Без оправданий. А Сисой сидел у кельи до глубокой ночи. Звёзды зажглись над пустыней — яркие, холодные. Он смотрел на них и молился: — Господи, я прожил шестьдесят лет. Скоро умру. И до сих пор не знаю — угодил ли Тебе хоть в чём-то. Прими меня не по делам моим, а по милости Твоей. Аминь. Ветер принёс откуда-то запах цветущей акации. Где-то вдали выл шакал. Пустыня жила своей ночной жизнью. А старец Сисой сидел и думал о том, что завтра снова придут посетители. Снова будут хвалить. Снова будут называть святым. И снова ему придётся бороться с искушением поверить им. Самым трудным в пустыне было не голод, не жажда, не жара. Самым трудным была борьба с собственной гордостью. И эта борьба не кончалась никогда.