Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Что делает человека совершенным
25:12

Что делает человека совершенным

Что делает человека совершенным? Пост? Молитва? Годы, отданные безмолвию пустыни? Чудеса, творимые силою веры? Брат пришёл к авве Макарию Великому с сим вопросом — и обрёл ответ, который вмиг преобразил всё его разумение о пути к Богу. ________________________________________ Египетская пустыня в полуденный час — то царство света и безмолвия. Солнце царит в зените, изливая на землю такое сияние, что всё вокруг становится золотым — и песок, и камни, и сам воздух, дрожащий от жара. Небо — глубокое, бездонное — простёрлось над головой как лазурный шатёр. Тишина такая, что слышно, как бьётся сердце. Ни ветра. Ни шороха. Лишь вечность, разлитая в пространстве. И посреди этой вечности — инок, идущий к старцу. Идёт он медленно, размеренно, ступая по раскалённому песку с тем благоговением, с каким входят в храм. Ибо знает: сия пустыня и есть храм. Храм не рукотворный, где стены — небеса, а престол — сердце, открытое Богу. Он идёт к авве Макарию. ________________________________________ Макарий Великий — таково было имя старца, к коему устремлялись сердца ищущих по всему Египту. Жил он в сердце пустыни, в месте, именуемом Скит, где песчаные просторы простираются до самого края земли, где нет ни селений, ни дорог, ни даже следов человеческих. Одна лишь бескрайность — песок, небо и Бог. Келья его была проста до крайности: выдолбленная в скале пещера, в которой едва помещался человек. Внутри — циновка для сна, кувшин для воды да связка тростника для плетения корзин. Вот и всё имущество старца, прожившего в пустыне более шестидесяти лет. Но слава его распространилась далеко за пределы Египта. Говорили, что Макарий беседует с ангелами. Что бесы бегут от него, как тьма бежит от света. Что он исцеляет больных одним словом, а сердца человеческие читает, словно раскрытую книгу. Говорили, что он достиг такой высоты духа, что стоит на пороге совершенства. И вот к нему шёл инок с вопросом. ________________________________________ Когда солнце склонилось к закату, окрасив небо в пурпур и золото, инок достиг кельи старца. Остановился у входа. Не посмел войти без зова. Ждал, пока старец сам не выйдет или не позовёт. Так требовал обычай пустыни — не врываться в чужое безмолвие, но смиренно ждать, когда тебя примут. Макарий вышел сам. Невысокий, сухощавый, с лицом, иссечённым морщинами, как камень — ветром и временем. Седая борода спускалась до пояса. Глаза — глубокие, тёмные, но в них такой свет, что инок невольно опустил взор. — Мир тебе, брат, — сказал старец тихо. — Что привело тебя в сию пустыню? Инок пал на колени. Склонил голову. — Авва, — произнёс он, и голос его дрожал от волнения, — осмелюсь ли вопросить тебя о том, что терзает душу мою? — Вопрошай, — ответствовал Макарий. — Для сего мы здесь и пребываем — дабы искать истину и делиться ею с ищущими. Инок поднял глаза. В них читалась мука — мука человека, который идёт путём духовным и не знает, верна ли дорога его. — Авва, — сказал он, и слова его полились, как вода из переполненного сосуда, — я алчу совершенства. Пять лет провёл я в пустыне. Пощусь. Молюсь. Бодрствую ночами. Избегаю людей. Храню безмолвие. Всё, что заповедали отцы, стараюсь исполнить. Он замолчал. Потом добавил тише: — Но не чувствую, что приближаюсь к цели. Не вижу в себе перемен. Словно иду по кругу, а не вперёд. И вот вопрос мой, авва: в чём состоит совершенство? Как достичь его? Что должен сотворить человек, дабы стать совершенным? Макарий слушал молча. Потом, когда инок умолк, кивнул — как бы соглашаясь с тем, что вопрос сей важен и требует ответа не спешного. — Войди, — сказал он. — Сядем. Побеседуем. ________________________________________ Они вошли в келью — тесную, прохладную после дневного зноя. Макарий опустился на циновку, скрестив ноги. Инок сел напротив. Между ними — ничего, кроме воздуха и тишины. Старец молчал долго. Инок ждал, не смея прервать молчание. Он знал: старцы не отвечают второпях. Они вслушиваются в вопрос, словно врачи, вслушивающиеся в биение сердца больного. Ищут корень, а не только поверхность. Наконец Макарий заговорил. — Брат, — сказал он тихо, и голос его был подобен журчанию ручья, — ты вопрошаешь о совершенстве. Скажи мне: что разумеешь ты под сим словом? Инок растерялся. Он ожидал ответа, а не встречного вопроса. — Я... я полагаю, — начал он неуверенно, — что совершенство — сие есть состояние, когда человек более не грешит. Когда все страсти побеждены. Когда душа чиста, как кристалл, и ничто не препятствует ей видеть Бога. Макарий кивнул. — Хорошо сказал. И верно. Но вот что скажу тебе: всё, что ты перечислил, — суть плоды совершенства, а не корень его. — Не понимаю, авва. — Поясню, — старец поднял руку, указывая на тростниковую корзину в углу. — Видишь корзину? — Вижу. — Она сплетена из тростника. Тростник — сие материал. Но корзина становится корзиной не оттого, что тростник хорош, а оттого, что мастер знает, как сплести его правильно. Понимаешь? — Кажется, да. — Так и с совершенством. Пост, молитва, безмолвие, воздержание — всё сие есть тростник. Материал. Хороший, необходимый. Но сами по себе они ещё не делают человека совершенным. Нужно нечто иное. Нечто, что скрепляет всё воедино и даёт форму. — И что же это, авва? — спросил инок, подавшись вперёд. Макарий посмотрел ему в глаза — долгим, проникновенным взглядом. Потом сказал одно слово: — Смирение. ________________________________________ Инок замер. Смирение? Только смирение? Он ожидал чего-то... большего. Какого-то тайного знания. Особой молитвы. Откровения, которое перевернёт всю его жизнь. А старец говорит — смирение. Макарий словно прочёл его мысли. Улыбнулся — чуть заметно, уголками губ. — Ты разочарован, — сказал он. — Думал услышать нечто более величественное? Инок смутился. — Прости, авва. Не смею судить. Просто... смирение — оно кажется таким... простым. Все о нём говорят. Все его знают. — Знают? — переспросил Макарий, и в голосе его прозвучала лёгкая ирония. — Полагаешь, люди знают, что такое смирение? — Разве нет? — Нет, брат. Люди знают слово "смирение". Но не знают самого смирения. Как человек может знать слово "море", но никогда не видеть моря. Знает, что оно существует. Слышал, что оно велико и глубоко. Но пока сам не увидит — не поймёт. Он сделал паузу. Потом продолжил: — Послушай же, что есть смирение истинное. ________________________________________ Макарий встал. Прошёлся по тесной келье — три шага туда, три обратно. Руки сложил за спиной. Говорил негромко, но каждое слово ложилось в душу инока, как камень в основание здания. — Смирение, брат, — сие не просто одна из добродетелей среди прочих. Не украшение на древе духовной жизни. Нет. Он остановился. Посмотрел на инока. — Смирение — сие корень всего. Основание. Фундамент. Без него всё прочее — лишь груда камней, не складывающаяся в храм. Инок слушал, затаив дыхание. — Что значит быть смиренным? — продолжал Макарий. — Означает ли сие ходить согбенно, говорить тихо, униженно кланяться всем встречным? Он покачал головой. — Нет. Всё сие — лишь обличие смирения, а не суть его. Истинное смирение — гораздо глубже. Макарий вернулся на своё место. Сел. Взял в руки тростинку — видимо, готовился плести корзину — и начал медленно, задумчиво перебирать её в пальцах. — Смирение, — сказал он, — есть состояние души, при коем человек не ценит себя ни за какое дело. Понимаешь? — Не... не совсем, авва. — Поясню. Человек постится — и в глубине души думает: "Вот, я воздерживаюсь. Я силён. Я достоин похвалы." Человек молится — и мыслит: "Вот, я усерден. Бог видит мои труды." Человек творит милостыню — и радуется: "Вот, я добр. Я лучше тех, кто не подаёт нищим." Макарий посмотрел на инока: — Видишь? Всё, что он делает, он использует как повод возвыситься в собственных глазах. Оценить себя. Похвалить себя. Даже если не вслух — в сердце своём. Инок медленно кивнул. Он узнавал в этих словах себя. — Смиренный же, — продолжал старец, — творит те же дела. Постится. Молится. Подаёт милостыню. Но не думает о себе. Не оценивает себя. Не ищет похвалы — ни от людей, ни от самого себя. — Но как же так? — вырвалось у инока. — Разве можно не видеть, что творишь добро? — Можно, — спокойно ответил Макарий. — Если помнишь, что всё доброе в тебе — от Бога. Не ты сам силён воздерживаться — Бог даёт силу. Не ты сам молишься — Дух Святой молится в тебе. Не ты сам милостив — милость Божия изливается через тебя, как вода через глиняный сосуд. Он поднял тростинку, которую держал в руках: — Сосуд гордится ли тем, что через него течёт вода? Нет. Он лишь служит. Так и смиренный: он служит Богу и ближним, но не присваивает себе заслуг. ________________________________________ Инок молчал. В голове его что-то переворачивалось. Словно огромный камень сдвигался с места. Макарий продолжал — негромко, размеренно, давая словам проникать в душу: — Смирение означает также считать себя ниже всякой твари. — Ниже? — переспросил инок. — Но ведь человек — венец творения! Так сказано в Писании! — Сказано, — согласился Макарий. — Но смиренный взирает не на то, кем он призван быть, а на то, кем он стал. Призван быть — образом Божиим. Стал — грешником, исказившим сей образ. И потому всякая тварь — птица, зверь, даже червь — вернее исполняет волю Творца, нежели он. Инок вздрогнул. Эти слова резали, как нож. — Птица поёт хвалу Богу просто потому, что существует, — продолжал старец. — Не ропщет. Не завидует. Не гордится. Живёт в согласии с волей Создателя. А человек? Он один восстаёт. Он один считает, будто знает лучше Бога, как ему жить. Он посмотрел на инока: — Вот почему смиренный считает себя ниже всякой твари. Не по природе своей — но по греху. ________________________________________ Инок опустил голову. Слёзы стояли в глазах. Макарий помолчал. Дал словам улечься. Потом продолжал — мягче, тише: — Смирение означает никогда не осуждать никого, кроме себя самого. Инок поднял глаза. — Видишь брата, согрешившего, — говорил Макарий, — и что думаешь? "Вот, он пал. А я стою." Так? Инок кивнул, не в силах солгать. — Смиренный же думает иначе. "Вот, брат пал. Значит, искушение было сильно. А я? Устоял бы ли я на его месте? Нет. Я слабее его. Если бы то же искушение пришло ко мне, я бы пал ещё быстрее." Макарий наклонился вперёд: — Видишь разницу? Гордый использует чужое падение, дабы возвыситься. Смиренный — дабы увидеть собственную немощь. ________________________________________ Инок сидел, не в силах вымолвить слова. Макарий говорил дальше — перечисляя признаки смирения один за другим, как драгоценные камни, нанизываемые на нить: — Смирение означает переносить обиды и бесчестия — не со скрежетом зубовным, а с миром в сердце. Ибо смиренный знает: он достоин худшего. — Смирение означает исторгнуть из сердца всякую нечистоту — зависть, злобу, похоть, тщеславие. Ибо смиренный не защищает грех свой, но видит его и ненавидит. — Смирение означает быть долготерпеливым — не требовать от Бога и людей немедленных ответов и утешений, но терпеливо ждать, доверяя Промыслу. — Смирение означает быть благим — милостивым к падшим, снисходительным к немощным, готовым прощать семьдесят раз по семь. — Смирение означает быть братолюбивым — видеть в каждом человеке образ Божий, пусть и помрачённый грехом, и любить его не за заслуги, а просто потому, что он — брат. — Смирение означает быть целомудренным и воздержанным — не от гордости перед своею силой, а от благодарности Богу, Который даёт силу. Макарий умолк. Посмотрел на инока: — Вот что есть смирение. ________________________________________ Тишина была такой плотной, что казалось, её можно потрогать руками. Инок сидел неподвижно. Слёзы текли по его лицу — тихо, беззвучно. Он плакал не от горя. От потрясения. От того, что вдруг увидел: всё, что он делал пять лет, было правильным — но делал он это не так. Постился — но гордился постом. Молился — но считал себя усердным. Безмолвствовал — но внутренне судил тех, кто не безмолвствует. Избегал людей — но возносился над ними в мыслях. Всё — правильно. И всё — мимо. Потому что не было смирения. ________________________________________ Макарий встал. Подошёл к иноку. Положил руку ему на голову — легко, как благословение. — Не скорби, брат, — сказал он тихо. — То, что ты сейчас увидел, — сие уже есть начало смирения. Ибо смирение начинается с того момента, когда человек видит своё несовершенство. Инок поднял заплаканное лицо. — Но, авва... как же мне стяжать смирение? Если оно так велико, так глубоко — как мне достичь его? Макарий улыбнулся — и в улыбке этой была такая доброта, что сердце инока сжалось. — Не ты стяжаешь смирение, брат. Бог даёт его. Твоё дело — лишь желать его. Молиться о нём. Искать его. И когда видишь в себе гордость — каяться. Он присел рядом с иноком на корточки, чтобы быть с ним на одном уровне: — Помнишь слова Писания? "Царствие Небесное нудится, и нуждницы восхищают его"? Инок кивнул. — Вот и ты — нудь себя. Принуждай. Всякий раз, когда видишь в себе возношение, — останавливайся. Говори себе: "Я — прах. Я — ничто. Всё доброе во мне — от Бога." Всякий раз, когда хочешь осудить брата, — останавливайся. Говори: "Кто я, дабы судить? Я сам — грешнее всех." Он выпрямился. Протянул иноку руку, помогая подняться. — Иди, брат. Возвращайся в келью свою. Продолжай пост, молитву, безмолвие. Но теперь делай всё сие не ради достижения совершенства. А ради смирения. Ищи не высоты, а глубины. Не возвышения, а умаления. Инок встал. Поклонился до земли. — Благодарю, авва. Слова твои — как живая вода для иссохшей души. — Иди с миром, — сказал Макарий. — И помни: совершенство — не цель. Совершенство — это плод. Плод смирения. Взращивай корень — и плод придёт сам. ________________________________________ Инок вышел из кельи, когда солнце уже клонилось к закату. Небо пылало багрянцем и золотом. Пустыня, которая днём казалась мёртвой, теперь ожила — наполнилась красками, тенями, прохладой. Песок под ногами был ещё тёплым, но уже не обжигающим. Инок шёл медленно. Не спеша. Внутри что-то изменилось. Он по-прежнему не чувствовал себя совершенным. По-прежнему ощущал в сердце немощь, греховность, удалённость от Бога. Но теперь знал: это и есть начало. Не гордость совершенством. Не довольство собой. А видение собственного несовершенства. Смирение. ________________________________________ Много лет спустя, когда иноки приходили к нему самому за советом — ибо он стал старцем, к которому шли со всего Египта, — они спрашивали: — Авва, как ты достиг такой высоты? И он отвечал всегда одно и то же: — Не я достиг. Бог вознёс. А я лишь старался быть малым. Ибо сказано: "Бог гордым противится, а смиренным даёт благодать." И когда его просили рассказать, как стяжать смирение, он вспоминал тот давний день в пустыне. Вспоминал келью аввы Макария. Вспоминал слова, которые перевернули всю его жизнь. И рассказывал — слово в слово, как когда-то слышал сам.

Быть правым — или счастливым?
7:26

Быть правым — или счастливым?

Как ты ведёшь себя, когда тебя обвиняют несправедливо? Объясняешь? Доказываешь? Молчишь — но внутри кипишь? Один старец из лавры аввы Герасима нашёл другой путь. И этот путь изменил всё. ________________________________________ Палестина. Берег Иордана. Шестой век по Рождестве Христовом. Здесь, в нескольких милях от священной реки, стояла лавра преподобного Герасима. Не монастырь в привычном смысле — скорее россыпь келий, разбросанных по каменистым холмам, где иноки жили порознь, но молились вместе. Место суровое, выжженное солнцем, продуваемое ветрами с аравийской пустыни. Место, где человек оставался наедине с Богом — и с самим собой. В этой лавре жил старец. Имя его история не сохранила — он сам, верно, не придавал ему значения. Важно другое: он был человеком, который умел дружить. Умел по-настоящему — не поверхностно, не из вежливости, а всем сердцем. И был у него брат. Возлюбленный, как говорит предание. Два инока, два искателя Бога — они проводили время вместе, беседовали о пользе душевной, поддерживали друг друга в подвиге. Такая дружба в монастыре — редкий дар. Она согревает долгими ночами бдений, укрепляет в дни уныния, напоминает, что ты не один на этом трудном пути. И вдруг — всё изменилось. ________________________________________ Старец не мог понять, что произошло. Ещё вчера они сидели вместе, разговаривали. Вспоминали слова аввы Пимена: "Каждому надлежит укорять себя во всём." Расстались мирно. А сегодня брат смотрел на него иначе. Мрачно. Отчуждённо. Словно между ними выросла невидимая стена. Старец не понимал. Он перебирал в памяти последние дни — что сказал, что сделал, чем мог обидеть. Ничего не находил. Обида была безымянной, беспричинной — и от этого ещё более тягостной. Он пошёл к брату. — Чем я обидел тебя? Скажи мне. Брат отвернулся. Или сказал что-то смутное — намёк на какой-то поступок, какую-то вину. Старец не узнал себя в этих словах. — Я не делал этого, — сказал он. — Это не так. Слова были правдивыми. Но они не помогли. Стена не упала. Брат остался холодным, закрытым, далёким. Старец ушёл к себе в келью. ________________________________________ Ночью он не спал. Лежал на циновке, смотрел в темноту, и внутри него шла работа — та тихая, невидимая работа, которую монахи называют трезвением. Испытание сердца. Он думал о словах аввы Пимена, которые сам же вспоминал в их последней беседе: укорять себя во всём. Слова, которые легко произносить — и так трудно исполнять. Особенно когда ты прав. Особенно когда несправедливость очевидна. Я не делал того, в чём он меня подозревает. Это правда. Но... Мысль пришла тихо, без громких слов. Пришла и остановилась — как гость, которого не ждали, но которому нельзя не открыть дверь. А что я делал? Старец закрыл глаза. И начал вспоминать — не этот случай, не эти дни, а всю жизнь. Долгую жизнь, в которой было многое. Слова, сказанные в раздражении. Помыслы, которым он давал войти. Мгновения, когда он выбирал себя, а не Бога. Грехи, о которых знал только он — и Господь. Их было много. Больше, чем он хотел помнить. И тогда пришла другая мысль — простая, как удар молота: Если я совершил всё это — почему я так уверен, что не мог совершить и того, в чём обвиняет меня брат? Не потому что брат прав. А потому что я — не тот праведник, каким себе кажусь. ________________________________________ Утром старец снова пошёл к брату. Но на этот раз — другим человеком. Не тем, кто пришёл доказывать и объяснять. Не тем, кто нёс в сердце правоту как щит. Он пришёл с открытыми руками — и с открытым сердцем. — Прости меня, — сказал он. Просто. Без оговорок. Без "но я всё-таки не делал этого". Без защиты. Брат смотрел на него. И что-то в нём начало меняться. Медленно, как оттаивает земля весной — сначала незаметно, потом всё очевиднее. Холод уходил. Мрачность уходила. Стена, которая казалась непробиваемой, — рассыпалась сама собой. Они обнялись. Помолчали. И мир между ними вернулся — не хрупкий, не наспех залатанный, а настоящий. Тот мир, который бывает только после настоящего прощения. ________________________________________ Что произошло в ту ночь в келье старца? Он не придумал новый аргумент. Не нашёл способ переубедить брата. Он сделал нечто гораздо более трудное — он изменил себя. Изнутри. В том месте, куда не видит никто, кроме Бога. Авва Пимен говорил: укорять себя во всём. Не в том смысле, чтобы лгать на себя и притворяться виноватым. А в том смысле, чтобы помнить: я — грешник. Я совершал и худшее. И это знание смягчает сердце — делает его способным к миру там, где ум требует справедливости. Мы живём в мире, где правота стала главной ценностью. Быть правым — важнее, чем быть в мире. Доказать свою невиновность — важнее, чем сохранить любовь. И мы спорим, объясняем, доказываем — и теряем людей. Теряем тихо, постепенно, не замечая, как стена между нами становится всё выше. Старец из лавры аввы Герасима знал другой путь. Он опустил щит. И стена упала сама. ________________________________________ Когда Иоанн Мосх записал эту историю — в начале седьмого века, путешествуя по палестинским обителям — он не знал, что она переживёт и его, и лавру аввы Герасима, и целые империи. Что через четырнадцать веков её будут читать люди, которые никогда не видели Иордана, никогда не жили в каменных кельях, никогда не слышали вечернего пения монахов над рекой. Но будут узнавать себя. В том, кто стоит перед закрытой дверью брата. В том, кто лежит ночью и перебирает слова. В том, кто знает, что он прав — и всё равно не знает, что делать с этой правотой. Старец нашёл ответ. Он лежит не в словах и не в аргументах. Он лежит — внутри. Источник: Блаженный Иоанн Мосх, "Луг Духовный", глава 219 Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Ioann_Mosh/lug-dukhovnyj/

Бревно гордости
12:40

Бревно гордости

Что может быть легче — пройти в открытые врата? Шаг — и ты внутри. Движение — и цель достигнута. Дверь не заперта. Стража не стоит на пороге. Входи, кто хочет. И всё же — не входят. Стоят у самого порога, видят свет, льющийся изнутри, слышат пение — и стоят. Замерли. Окаменели. Не могут сделать последний шаг. Почему? Авва Антоний знал ответ. Ему было показано видение — страшное и назидательное. Он видел двух мужей на конях у врат Царства, и то, что он увидел, преследовало его долгие годы, не давая покоя ни днём, ни ночью. ________________________________________ Это случилось во время молитвы. Антоний стоял в своей келье — если можно назвать кельей расщелину в скале, куда едва помещался человек. Руки его были воздеты к небу. Губы шептали слова псалма. Но ум — ум был где-то далеко, в той области духа, куда не проникает дневной свет и где открываются вещи, скрытые от телесных глаз. И вдруг всё вокруг изменилось. Он больше не стоял в пещере. Он был где-то ещё — в месте, которое нельзя описать земными словами. Перед ним возвышались врата — огромные, светлые, сияющие изнутри таким светом, от которого глаза не слезятся, а сердце наполняется невыразимой радостью. Врата были открыты. Изнутри лился свет — мягкий, тёплый, манящий. Слышалось пение — не то ангельское, не то человеческое, но такое, от которого душа хотела вырваться из тела и ринуться туда, в этот свет, в это пение, в эту невыразимую красоту. И тут Антоний увидел их. Двое мужей. Оба на конях — статных, белых, как молоко. Оба в одеждах, какие носят те, кто следует Христу: простых, но чистых. Лица их были серьёзны. Руки крепко сжимали концы длинного бревна, которое лежало поперёк между ними. Они стояли перед вратами. Точнее — они пытались войти в эти врата. Кони ступали вперёд, мужи направляли их к порогу, но каждый раз происходило одно и то же: бревно упиралось концами в косяки. Пройти поперёк было невозможно. Антоний смотрел на них — и недоумение его росло с каждым мгновением. Ведь решение было так просто! Один из них мог бы отпустить свой конец бревна, пропустить товарища вперёд, а потом поднять бревно и последовать за ним. Или оба могли бы спешиться, повернуть бревно вдоль и внести его в узкие врата. Или один мог бы уступить дорогу, признав другого достойнейшим войти первым. Но ни один не уступал. Каждый держал свой конец бревна так крепко, словно от этого зависела его жизнь. Каждый смотрел на врата с таким напряжением, словно силой взгляда хотел раздвинуть косяки. Каждый ждал, что другой сдастся первым. И так они стояли — застыли в этом молчаливом, упрямом противостоянии. Кони переступали с ноги на ногу. Бревно скрипело. А врата оставались открытыми, и свет всё лился, и пение не умолкало. Но они не входили. ________________________________________ Тогда раздался Голос. Антоний не мог бы сказать, откуда он звучал — изнутри врат или сверху, из невидимых высот, или из самого сердца, из той глубины души, где обитает совесть. Но Голос был — ясный, спокойный, чуть печальный. — Смотри, Антоний, — сказал Голос. — Видишь этих мужей? — Вижу, Господи, — прошептал Антоний. — Они несут иго правды, — продолжал Голос. — Оба соблюдают заповеди. Оба постятся и молятся. Оба живут в воздержании и труде. Оба считают себя рабами Моими. — Тогда почему же они не входят? — спросил Антоний, и голос его дрогнул. — Ведь врата открыты! Ведь путь свободен! — Потому что каждый из них считает себя правым, — ответил Голос. — Каждый уверен, что именно он лучше знает, как нужно нести это бревно. Каждый ждёт, что другой уступит первым. Каждый хочет войти впереди — не потому, что стремится к Царству, а потому, что не желает признать себя меньшим. Антоний посмотрел на мужей — и вдруг увидел то, чего не замечал прежде. Их лица. Они были напряжены — не от усилия, а от внутренней борьбы. Губы сжаты. Брови нахмурены. В глазах — не радость от близости Царства, а упрямство. Гордость. Нежелание уступить. — Видишь? — спросил Голос. — Они так долго несли это бревно вместе, так долго шли одной дорогой, что забыли: цель — не в том, чтобы доказать свою правоту. Цель — в том, чтобы войти. А войти можно, только если один из них склонится. Смирится. Признает себя меньшим. — И что же будет с ними? — прошептал Антоний, и сердце его сжалось от страха. Голос помолчал. Потом сказал — и в словах этих была такая печаль, что Антоний едва не заплакал: — Они останутся здесь. У порога. Так близко — и так далеко. Потому что смирение — это единственный ключ, который отпирает врата Царства. Без него все подвиги — ничто. Без него весь труд — тщетен. Человек может дойти до самого порога, может увидеть свет, может услышать пение — но если он не склонится, не уступит, не признает себя последним из всех, он не войдёт. И тут видение стало меркнуть. Антоний ещё видел двух мужей, застывших перед вратами с бревном в руках. Ещё слышал тихое ржание коней. Ещё различал сияние, льющееся из открытых врат. А потом всё исчезло. Он снова стоял в своей пещере. Руки его всё ещё были воздеты. Губы всё ещё шептали псалом. Но внутри что-то изменилось — словно он увидел себя со стороны и ужаснулся. ________________________________________ Долго стоял Антоний неподвижно. Потом медленно опустил руки. Сел на каменный пол. Закрыл лицо ладонями. И заплакал. Он плакал не о тех двух мужах из видения. Он плакал о себе. Потому что узнал в них себя самого. Сколько раз он спорил с братией о том, как правильнее молиться? Сколько раз настаивал на своём мнении, считая его единственно верным? Сколько раз ждал, что другие признают его правоту, его мудрость, его духовный опыт? А ведь он тоже стоял у порога. Он тоже нёс своё бревно — бремя праведности, которое может стать тяжелее любого греха, если нести его с гордостью. Он тоже мог не войти в Царство — не потому, что мало молился или постился, а потому, что не желал склониться. — Господи, — прошептал он сквозь слёзы, — помилуй меня, грешного. Научи меня смирению. Пусть лучше я буду последним из всех, пусть все пройдут прежде меня, пусть я останусь у порога — только не дай мне стать как те двое, что застыли в своём упрямстве. Не дай мне остаться снаружи из-за гордости. И тогда — он почувствовал это всем сердцем — что-то в нём сломалось. Какая-то твёрдая, жёсткая скорлупа, которую он даже не замечал прежде. Она треснула, раскололась, осыпалась — и внутрь хлынул свет. Тот самый свет, что лился из врат в видении. ________________________________________ Когда на следующий день к Антонию пришли ученики, они не узнали его. Лицо старца было другим. В нём появилась какая-то мягкость, какое-то тихое сияние, которого не было прежде. Он смотрел на каждого так, словно видел не внешность, а душу. И в этом взгляде не было ни тени осуждения — только любовь. — Авва, — спросил один из младших иноков, — что с тобой случилось? Ты — другой. Антоний улыбнулся — печально и светло. — Я видел, — сказал он тихо, — как люди стоят у врат Царства и не могут войти. Видел, как они несут бревно правды — но несут его с гордостью. И понял, что я сам был таким. Что моё бревно упиралось в косяки. Что я сам не желал склониться. — И что же ты сделал? — спросили ученики. — Я отпустил своё бревно, — ответил Антоний. — Решил: пусть все войдут прежде меня. Пусть я буду последним. Потому что лучше войти последним, чем вообще не войти. Ученики молчали. Потом один из них — самый юный — спросил: — А те двое из твоего видения... что с ними стало? Антоний вздохнул. — Они всё ещё стоят там, — сказал он. — У самого порога. Так близко к свету — и так далеко от него. И будут стоять до тех пор, пока один из них не склонится. — Или пока не склонятся оба, — тихо добавил старший из учеников. — Да, — кивнул Антоний. — Или пока не склонятся оба. Это было бы лучше всего. ________________________________________ С тех пор, когда к авве Антонию приходили за советом, он часто рассказывал эту притчу. О двух мужах на конях. О бревне, которое не проходит в дверь. О вратах, которые открыты, но в которые нельзя войти без смирения. И каждый раз, рассказывая, он добавлял: — Это видение было дано мне не для того, чтобы я осудил тех двоих. Оно было дано мне для того, чтобы я увидел себя самого. Потому что каждый из нас несёт своё бревно. Каждый считает себя правым. Каждый ждёт, что другой уступит первым. Но Царство Божие — не для тех, кто считает себя правым. Оно для тех, кто считает себя недостойным. Врата узки. И пройти в них можно только склонившись. Только признав себя меньшим из всех. Только отпустив то, за что мы так крепко держимся — нашу правоту, наше достоинство, наше право быть первыми. Отпусти своё бревно. Склонись. Уступи дорогу брату. И тогда врата откроются.

Битва, которая не кончается

Битва, которая не кончается

В те далёкие времена, когда египетская пустыня стала прибежищем для тысяч искателей Царствия Небесного, когда песчаные просторы Скита населились подвижниками, оставившими мир ради единого на потребу, — жил там авва Агафон, муж великой святости и смирения. Прожил он с родителями своими сорок лет, исполняя заповедь о почитании отца и матери, а затем, когда настало время, оставил всё и удалился в пустыню. Там, в безмолвии раскалённых песков, где небо сходится с землёй на горизонте в дрожащем мареве, где нет ничего, что могло бы отвлечь душу от Бога, провёл он десять лет в строжайшем подвиге. И ещё пятьдесят лет стоял он столпником в Сакхе, превзойдя меру человеческую в терпении и молитве. Братия, приходившие к нему за советом, видели не просто подвижника, но живое воплощение иноческих добродетелей. Лицо его, иссушённое постом и палимое солнцем, хранило печать глубокого мира — того мира, который даруется лишь тем, кто долгие годы пребывает в непрестанном богообщении. Морщины, залегшие на лице старца, были как строки невидимой книги, в которой записаны были все его молитвы, все борения, все победы над невидимым врагом. ________________________________________ В один из дней, когда солнце уже клонилось к западу, окрашивая пески в медные тона, к келлии аввы Агафона пришла братия. Шли они издалека, через выжженную зноем пустыню, ведомые жаждой — но не той жажды, что терзает тело, а той, что мучит душу, ищущую истины. Старец принял их с кротостью, свойственной истинным подвижникам, которые видят в каждом приходящем образ Божий и возможность послужить ближнему. Он усадил братию в тени своей скромной келлии, где прохлада камней давала некоторое облегчение от нестерпимого жара, и сам расположился перед ними, готовый отвечать на их вопросы. Братия долго сидели молча, собираясь с духом. В пустыне время течёт иначе, чем в миру — здесь молчание не тяготит, но наполняет, здесь тишина не пуста, но полна присутствия Божия. Наконец, один из иноков, старший среди них, осмелился заговорить. Голос его звучал негромко, с почтением, какое подобает ученику, обращающемуся к учителю: — Авва, мы пришли к тебе с вопросом, который давно тревожит наши сердца. Мы видим, что путь иноческий полон трудов разных: есть пост, есть бдение, есть молчание, есть рукоделие, есть чтение Писания. Скажи нам, отче, по опыту твоему великому: какая добродетель в подвижничестве имеет больший труд? Какой подвиг труднее всех прочих? Авва Агафон помолчал. Он не спешил с ответом, как не спешат те, кто научился взвешивать каждое слово, понимая, что слово — это семя, которое может прорасти в душе слушающего либо добрым плодом, либо терниями. Глаза его, глубокие и ясные, смотрели куда-то вдаль, словно старец всматривался не в пески пустыни, но в глубины собственного многолетнего опыта. — Простите меня, братия, — начал он наконец, и в голосе его звучало то смирение, которое приобретается лишь долгими годами борьбы с гордостью. — Я полагаю, что нет большего труда, как молиться Богу без рассеяния. Братия переглянулись. Ответ этот был неожиданным для них. Они ожидали услышать о посте, который иссушает тело, или о бдении, которое лишает сна, или о безмолвии, которое требует отречения от всякого человеческого утешения. Но молитва? Разве молитва не есть отрада для инока, разве не к ней стремится всякая душа верующая? Старец, видя их недоумение, продолжил, и слова его текли медленно, как вода из глубокого колодца, поднимаемая с великим трудом, но дающая живительную прохладу: — Знаете ли вы, братия, что происходит, когда человек хочет молиться? В тот самый миг, когда душа его обращается к Богу, когда ум его пытается собраться и устремиться горé — именно в этот миг враг спешит воспрепятствовать молитве. Демоны знают, братия мои, знают они хорошо, что ничто так не опасно для них, ничто так не противодействует им, как молитва, принесённая Богу от всей души. Он умолк на мгновение, и в этой паузе братия могли услышать, как ветер шуршит песком у стен келлии, как где-то вдали кричит пустынная птица. Всё в пустыне располагало к молитве — и тишина, и простор, и отсутствие всего того, что отвлекает в миру. И всё же старец говорил о молитве как о величайшем труде. — Понимаете ли вы, что я хочу сказать? — продолжил авва Агафон, и теперь в голосе его звучала та особенная сила, которая свойственна тем, кто говорит не от книжного знания, но от опыта. — Всякий подвиг, какой бы ни предпринял человек, посвятивший себя иноческому житию, имеет в себе некоторое успокоение. Постишься ли ты — тело твоё через время привыкает к малой пище, и пост становится легче. Бодрствуешь ли ночами — плоть твоя научается обходиться малым сном. Храни́шь ли молчание — язык твой отвыкает от празднословия, и безмолвие делается естественным. Во всяком подвиге, братия, если нести его настойчиво и постоянно, человек стяжавает и имеет некоторое упокоение. Старец поднял руку, и жест этот был полон значения: — Но молитва! О, молитва — это совсем иное. Молитва до последнего издыхания сопряжена с трудом тяжкой борьбы. До последнего вздоха, братия! Нет привыкания к молитве, нет облегчения в ней, нет того покоя, который приходит в других подвигах. Каждый раз, каждый день, каждый час — всё заново, всё сначала. ________________________________________ Братия слушали, затаив дыхание. Они начинали понимать, о чём говорит старец. Каждый из них знал по собственному опыту, как трудно собрать ум во время молитвы, как легко он разбегается, хватаясь то за одну мысль, то за другую, как сложно удержать его в словах молитвенных. Один из братий осмелился спросить: — Но почему так, авва? Почему именно молитва столь трудна? Старец посмотрел на него с отеческой любовью: — Потому что молитва — это сама́ сущность нашего делания, это само́ сердце иноческого подвига. Всё прочее — пост, бдение, рукоделие — всё это лишь листья на древе, а молитва — это плод. Писание говорит: «всякое древо, не приносящее доброго плода, срубают и бросают в огонь». Видите? Не о листьях говорится, но о плоде. Он помолчал, давая братии время вникнуть в эти слова, а затем продолжил: — Враг знает это. Лукавый враг наш знает, что если он не может отвратить человека от поста или от бдения — не столь великий будет вред. Но если он сможет разорить молитву, если сможет наполнить ум молящегося множеством помыслов, развлечь его, рассеять внимание — тогда всё прочее делание становится бесплодным. Дерево, покрытое листьями, но не дающее плода — разве не это самое горькое зрелище? Авва Агафон говорил тихо, но каждое слово его ложилось в сердца слушающих тяжёлым грузом истины: — Я скажу вам из опыта многих лет, братия. Начнёшь молиться — и вдруг вспомнишь о рукоделии, которое не закончил. Погрузишься в молитву — и вот уже ум твой унёсся в воспоминания о прежней жизни. Сосредоточишься вновь — и явится помысел о том, как хорошо было бы поесть, или поспать, или повидать братию. Прогонишь эти помыслы — придут другие, более тонкие: о добродетели твоей, о том, как хорошо ты молишься, о том, что ты уже достиг чего-то. И это — самое опасное, ибо это уже не просто рассеяние, но прелесть, гордость, падение. Один из братий, самый молодой, не выдержал и воскликнул: — Но как же тогда молиться, авва? Если это столь трудно, если враг столь силён, если борьба не прекращается никогда? Старец улыбнулся — той кроткой улыбкой, которая озаряет лица святых: — А разве я сказал, что не нужно молиться? Разве я призвал вас оставить молитву? Нет, братия! Напротив — именно потому, что это есть величайший труд, именно потому, что враг так яростно противится молитве, именно потому она и есть самое главное наше оружие, самое могучее наше делание. Он поднялся, и братия поднялись вместе с ним. Солнце садилось, окрашивая небо в багряные тона, и длинные тени легли на песок. Наступало время вечерней молитвы. — Слушайте же, что я вам скажу, — продолжал старец, и голос его окреп, наполнился силой. — Молитва — это битва. Битва ежедневная, ежечасная, непрестанная. Но это битва, в которой мы не одни. С нами Сам Бог, к Которому мы взываем. И если мы не ослабеваем, если снова и снова, падая, встаём, если всякий раз, когда ум наш рассеивается, мы терпеливо возвращаем его к молитве — Господь видит наше усилие. Он видит нашу борьбу. И Он приходит на помощь. ________________________________________ Братия стояли, потрясённые услышанным. Они пришли с простым вопросом о том, какой подвиг труднее, а получили урок, который запомнят на всю жизнь. Авва Агафон, видя их состояние, добавил уже мягче: — Не смущайтесь, чада мои. Не унывайте от того, что молитва трудна. Всё в духовной жизни трудно поначалу, всё требует усилия. Но знайте: лукавый противится молитве именно потому, что боится её. Если бы молитва была бессильна, зачем бы ему так стараться помешать нам? Само это сопротивление — доказательство силы молитвы. Он обвёл братию взглядом, и в глазах его читалось и сострадание к их немощи, и радость о их усердии: — Каждый раз, когда вы замечаете, что ум ваш отвлёкся в молитве, — не отчаивайтесь. Это не значит, что вы плохие молитвенники. Это значит лишь, что вы ещё живы, что битва ещё идёт. Мёртвые не воюют. Отчаиваться нужно было бы тогда, когда вы перестали замечать рассеяние, когда смирились с ним, когда решили, что молитва и должна быть такой — рассеянной, поверхностной, формальной. Старец сделал паузу, и в наступившей тишине было слышно, как бьётся сердце у каждого из братии. — Враг хочет, чтобы вы оставили молитву, сочтя её слишком трудной. Или чтобы вы молились лишь устами, но не сердцем. Но вы не поддавайтесь! Снова и снова возвращайте ум к словам молитвы. Снова и снова, как воин, который после каждого удара врага поднимает щит и продолжает стоять. Не ожидайте, что станет легко. Не ищите утешения в молитве — ищите Бога. А Бог, видя ваше постоянство, Сам утешит вас в Своё время, Сам даст вам силу устоять. ________________________________________ Когда братия покидали келлию аввы Агафона, сумерки уже окутали пустыню своим прохладным покровом. Звёзды одна за другой зажигались на тёмном небосводе, и их свет, холодный и чистый, напоминал о вечности, к которой устремлена всякая молитва. Старец проводил их до края своего убогого жилища и, благословляя на путь, сказал напоследок: — Помните, братия: молитва — это не то, что мы делаем своими силами. Молитва — это то, что Бог делает в нас, когда мы открываем Ему своё сердце. Наше дело — постоянство, терпение, усердие. А всё остальное — от Него. Идите с миром и молитесь непрестанно, сколько есть сил. А когда силы кончатся — молитесь бессилием своим. И это тоже будет молитва. Братия ушли, унося с собой эти слова как драгоценное сокровище. А авва Агафон вернулся в свою келлию и встал на молитву — на ту самую молитву, о которой только что говорил: трудную, требующую постоянной борьбы, но единственно необходимую, единственно ведущую к Богу. И молился он долго в ту ночь, как молился каждую ночь, как будет молиться до последнего своего вздоха. Потому что для него эта истина — что молитва есть величайший труд — не была теорией, не была лишь учением для других. Это была сама его жизнь, день за днём, час за часом, вздох за вздохом. ________________________________________ Спустя годы, когда приблизилось время отшествия аввы Агафона из этого мира, братия, сидевшие у его одра, спросили его: — Авва, не боишься ли ты суда Божия? И старец, человек, проведший столько лет в подвигах, смиренно ответил: — Я по силе моей исполнял законы Господни, но как человек могу ли быть уверен, что угодно Богу моё дело? Это смирение — плод той самой молитвы, о которой он учил. Молитвы, которая не превозносит человека, но смиряет его. Молитвы, которая не даёт покоя в самодовольстве, но держит душу в постоянном бодрствовании. Молитвы, которая действительно есть самый трудный подвиг — но именно потому и самый спасительный. ________________________________________ Так передавалась эта мудрость из поколения в поколение. Слова аввы Агафона о молитве дошли до нас через века, записанные в Древнем Патерике, чтобы и мы, живущие в иные времена, в иных обстоятельствах, знали: молитва — это труд. Труд ежедневный, труд непрестанный, труд, который не становится легче с годами. Но это тот труд, без которого не обретается Царствие Небесное. Потому что именно в молитве, именно через эту постоянную борьбу за внимание, за собранность ума, за чистоту сердца — именно здесь встречается душа человеческая с Богом живым. И всё прочее — все посты, все бдения, все труды — приобретают смысл лишь тогда, когда приносятся Богу в молитве. Пусть же и для нас эти слова святого старца станут утешением в борьбе с рассеянием ума, ободрением в минуты уныния от кажущейся бесплодности молитвенного труда. Пусть мы помним: если трудно — значит, битва идёт. Если трудно — значит, враг ещё сопротивляется. Если трудно — значит, мы на правильном пути. ________________________________________ Источник: Древний Патерик, глава 12 (Отечник святителя Игнатия Брянчанинова, "Об авве Агафоне", изречение №21) Память преподобного Агафона Египетского: 20 февраля (5 марта н.ст.)

Смерть праведника
13:36

Смерть праведника

В те далёкие времена, когда египетская пустыня ещё хранила в своих песчаных объятиях тысячи подвижников, когда память о великих отцах — Антонии, Макарии, Пахомии — была ещё свежа в сердцах их учеников, жил один из величайших пустынников своего времени. Звали его Сисой, и слава о его святости разошлась по всему христианскому миру так широко, что многие называли его вторым Антонием Великим. Шестьдесят лет прожил авва Сисой в той самой горе, где некогда подвизался преподобный Антоний. Он поселился там после того, как великий отец пустынников уже отошёл ко Господу, словно принимая от него эстафету святости. И гора эта, овеянная молитвами и слезами первого пустынника, приняла нового подвижника с тихой радостью. Здесь, среди безмолвия скал и песков, где не было ничего, кроме неба над головой и каменистой земли под ногами, старец Сисой творил своё невидимое делание, восходя день за днём по лестнице духовного совершенства. Жизнь его была столь проста и безыскусна, что казалось — нет в ней ничего особенного. Молитва, труд рук своих, скудная пища, краткий сон на голой земле. Но в этой простоте скрывалась великая глубина. Старец достиг такого смирения, что считал себя последним из людей, такой чистоты сердца, что видел Бога в каждом творении, такой непрестанной молитвы, что имя Иисусово стало биением его сердца. Ученики приходили к нему издалека, жаждущие научиться тайнам духовного делания. И он принимал их с отеческой любовью, но учил не столько словами, сколько самой жизнью своей. Один его взгляд мог сказать больше, чем тысячи поучений. Одно его молчание было красноречивее любых речей. Братия видели в нём живой образ евангельского совершенства, и многие говорили, что если кто хочет увидеть, каким должен быть истинный монах, пусть посмотрит на Сисоя. Но вот настало время, когда даже это крепкое тело, закалённое долгими годами поста и бдения, начало сдавать. Старец почувствовал приближение смерти — не со страхом, но с тихой радостью человека, который всю жизнь готовился к этой встрече. Он не боялся смерти, ибо для него она была не концом, а началом, не разлукой, а встречей с Тем, к Кому всю жизнь стремилась его душа. Ученики собрались вокруг одра своего духовного отца. Они видели, как день за днём тело его слабеет, как угасает земная жизнь в этом теле, некогда столь крепком и выносливом. Но вместе с тем они замечали нечто удивительное: чем больше умирало тело, тем более просветлённым становилось лицо старца. Словно по мере того, как истончалась завеса плоти, всё яснее проступало нечто иное, небесное, вечное. В те последние дни авва Сисой почти не говорил. Он лежал с закрытыми глазами, и губы его едва заметно шевелились — молитва Иисусова не прекращалась даже сейчас, на пороге вечности. Иногда он открывал глаза, и ученики видели в них такую глубину, такой мир, что сердца их исполнялись одновременно и скорби о предстоящей разлуке, и утешения от созерцания этой небесной тишины. И вот наступил последний час. Братия окружили одр старца, преклонив колени. Они молились, плакали, готовясь проводить своего учителя в последний путь. Келья была полна скорби расставания, но в этой скорби уже светилась надежда. Потому что все они знали: не навсегда уходит от них авва Сисой, лишь переходит в иной чертог, откуда будет молиться за них, своих духовных чад. Внезапно старец открыл глаза. Но это был уже не тот взгляд, который они видели прежде. Глаза его светились таким неземным светом, что братия невольно содрогнулись. Лицо Сисоя просияло — и это сияние было не от свечей, горевших в келье, не от утреннего солнца, пробивавшегося сквозь узкое оконце. Это был свет изнутри, свет души, встретившей нечто такое, от чего весь мир преобразился. — Вот пришёл авва Антоний! — произнёс старец, и голос его, только что едва слышный, зазвучал с удивительной силой. Ученики переглянулись. Они ничего не видели, кроме стен тесной кельи и друг друга. Но старец видел то, что было закрыто от их глаз. Он видел великого отца пустынников, своего предшественника, жившего в той же самой горе за много десятилетий до него. Он видел того, чьим стопам следовал всю свою жизнь. — Вот лик пророков! — продолжал Сисой, и глаза его следили за чем-то невидимым, что происходило в пространстве кельи. — Вот лик апостолов! Братия застыли в благоговейном страхе. Они понимали: разверзлись небеса, и старец видит то, что обещано праведным. Он видит тех, о ком читал в Священном Писании, о ком молился всю жизнь, с кем теперь суждено ему пребывать вовеки. Лицо старца всё более просветлялось. Сияние, исходившее от него, становилось таким ярким, что некоторые ученики не могли смотреть на него прямо — словно на солнце в полдень невозможно смотреть незащищёнными глазами. И в этом свете было нечто неописуемое: не просто яркость, но какая-то особая чистота, святость, благодать. — Вот и Ангелы пришли взять меня, — сказал авва Сисой, и слова эти прозвучали так торжественно, так радостно, что ученики, несмотря на слёзы, невольно улыбнулись. — Но я прошу ещё немного времени на покаяние. Эти слова поразили учеников больше всего. Вот он, старец, шестьдесят лет проживший в пустыне, достигший такой святости, что сам Господь посылает за ним Ангелов, — и он просит времени на покаяние! Он, который всю жизнь каялся, который ни одного дня не проводил без слёз о своих грехах, который достиг такой чистоты, что удостоился видеть небесные силы! — Авва, — осмелился сказать один из учеников, — неужели ты нуждаешься ещё в покаянии? Старец перевёл на него взгляд, полный такой глубокой мудрости, такого смирения, что инок невольно опустил глаза. — Истинно не знаю, — ответил Сисой, — сотворил ли я хоть начало покаяния. В этих словах заключалась вся суть его подвига. Вот она, вершина смирения: человек, которого весь христианский мир почитает как святого, сам считает, что едва начал путь покаяния. Человек, к которому приходят за советом издалека, сам полагает себя последним грешником. Это не было лицемерием, не было ложным самоуничижением — это было подлинное видение себя в свете Божием, когда всякая праведность кажется недостаточной, когда всякое делание представляется малым перед величием Божией святости. Ангелы, видимые старцем, ждали. Они не торопили его, но и время земное истекало. Тело Сисоя уже не могло больше удерживать душу — слишком силён был зов вечности, слишком близок был Господь. И всё же старец молился, просил ещё мгновения, ещё вздоха, ещё одного «Господи, помилуй», чтобы войти в вечность чуть более достойным, чуть более очищенным. Братия стояли вокруг, свидетели этой поразительной картины. Они видели, как душа святого восходит к Богу, как небо склоняется к земле, как вечность вторгается во время. И в этом видении было для них великое утешение и великий урок. Утешение — потому что они увидели воочию, что праведников действительно встречают Ангелы, что обетования Божии истинны, что есть воздаяние верным. Урок — потому что поняли: даже на вершине святости нужно смирение, даже у врат рая нужно покаяние, даже в час смерти нужна молитва. Сияние на лице старца достигло такой силы, что казалось — вот-вот лицо его совсем преобразится, станет подобным солнцу, как было с Моисеем на Синае или с Господом на Фаворе. И в этом свете ученики увидели нечто большее, чем просто своего учителя. Они увидели образ того, чем должен стать каждый человек. Они увидели, куда ведёт путь подвига, молитвы, смирения. Они увидели, что обещано тем, кто оставляет всё ради Христа. — Господи, в руки Твои предаю дух мой, — прошептал наконец авва Сисой, повторяя последние слова Самого Спасителя на кресте. И в этот миг лицо его засияло так, что вся келья наполнилась светом. Ученики закрыли глаза, ослеплённые этим сиянием. А когда через мгновение открыли их вновь, увидели: старец лежит тихо, с улыбкой на устах, а на лице его застыло выражение такого мира, такой радости, какой не бывает у живых. Душа его отошла — но не во тьму, а в свет. Не в одиночество, а в ликование святых. Не в небытие, а в полноту бытия. Братия опустились на колени и долго молились над телом своего духовного отца. Они плакали, но слёзы эти были не только скорбью. В них была и радость — радость за старца, достигшего цели. В них была и благодарность — благодарность за то, что им довелось знать такого человека, учиться у него, быть свидетелями его святости. В них была и надежда — надежда на то, что и для них открыты те же врата, что для них уготовано то же блаженство, если только будут они верны тому пути, который показал им авва Сисой. Весть о преставлении великого старца разнеслась по всей пустыне. Приходили монахи из дальних скитов, приходили миряне из ближних селений, приходили даже те, кто никогда не видел Сисоя живым, но слышал о его святости. И все они, глядя на его светлое, умиротворённое лицо, уходили утешенными и укреплёнными в вере. Так передавалась эта история из поколения в поколение, от учителя к ученику, от отца к сыну. И каждый, кто слышал её, получал урок о том, что есть истинное смирение, что значит быть готовым к встрече с Богом, как провожают праведников из этого мира в мир иной. История эта учила: не бойтесь смерти, если жизнь ваша была со Христом. Не страшитесь часа последнего, если дни ваши были наполнены молитвой. Не трепещите суда, если сердце ваше хранило покаяние. И до сих пор, спустя века, когда православные христиане вспоминают об авве Сисое, они вспоминают не только его подвиги, не только его учение, но прежде всего — тот последний час, когда лицо его просияло как солнце, когда он увидел Ангелов и святых, когда небо открылось над его смертным одром. Потому что в этом часе заключена главная истина нашей веры: смерть побеждена, врата рая отверсты, и праведников действительно встречают Ангелы Божии. Источник: Алфавитный Патерик, "Об авве Сисое Великом"

Преподобный Герасим Иорданский и лев
12:24

Преподобный Герасим Иорданский и лев

В те далёкие времена, когда река Иордан ещё хранила память о Крещении Господнем, когда над её водами ещё витал дух евангельских событий, в этих местах поселился человек, искавший не земной славы, но близости к Богу. Звали его Герасим, и пришёл он из Ликии, оставив позади всё, что привязывает человека к миру — богатство, почести, семейные узы. Он искал пустыни не из любви к одиночеству, но из жажды встречи с Тем, Кто в пустыне явил Себя пророкам. Неподалёку от того места, где Иордан несёт свои воды к Мёртвому морю, преподобный Герасим основал небольшую обитель. Здесь, в этой выжженной солнцем земле, где каждый источник был на вес золота, а тень от пальмы — драгоценным даром, собирались те, кто, подобно ему, оставили мир ради Царства Небесного. Монастырь был невелик — несколько келий, небольшой храм, сад с финиковыми пальмами, колодец. Но в этой простоте жила особая благодать, та самая, которая притягивает к себе души, измученные суетой мира. Старец Герасим был строг к себе, но милостив к другим. Он знал меру в подвигах и учил братию не столько внешнему деланию, сколько внутреннему вниманию, трезвению ума, непрестанной памяти о Боге. Лицо его, иссушённое постом и палимое иорданским солнцем, светилось такой тихой радостью, что даже издалека люди узнавали: вот человек, который живёт не для себя, но для Бога и ближних. Однажды, в полуденный зной, когда даже ящерицы прятались в расщелины скал, старец шёл по берегу Иордана. Он любил эти часы уединения, когда можно было, не отвлекаясь ни на что, пребывать в молитве, размышлять о величии Божием, о том, как Господь ведёт каждую душу своими путями. Жара стояла невыносимая, воздух дрожал над песком, и казалось, что сама земля изнемогает под тяжестью солнца. Вдруг до слуха старца донёсся странный звук — не то стон, не то рык, приглушённый, полный боли. Герасим остановился, прислушался. Звук повторился, и на этот раз старец различил в нём не угрозу, но мольбу. Он пошёл на этот зов, раздвигая жёсткие заросли тростника, и вскоре увидел картину, которая поразила его. На песке лежал огромный лев. Зверь этот, царь пустыни, внушавший страх всем живущим, теперь был жалок и беспомощен. Его правая передняя лапа была распухшей, воспалённой, и даже издалека было видно, что причиняет зверю нестерпимую муку. Лев не бросился на приближавшегося человека, не зарычал грозно, но лишь поднял голову и посмотрел на старца взглядом, в котором читались и боль, и какая-то странная надежда. Герасим подошёл ближе. Он не знал страха — не потому, что был безрассуден, но потому, что давно уже вверил свою жизнь в руки Божии. "Всё в воле Божией, — думал он, — и если суждено мне окончить дни свои в пасти этого зверя, то да будет воля Господня. Но если Господь хочет, чтобы я помог этому созданию, то помогу." С этими мыслами он опустился на колени рядом со львом и осторожно взял больную лапу в свои руки. Лев не сопротивлялся. Он словно понимал, что старец хочет помочь, и лежал смирно, лишь изредка постанывая от боли. Герасим внимательно осмотрел лапу и вскоре обнаружил причину страдания: глубоко в плоти засела длинная острая заноза, вокруг которой образовался нарыв. Рана гноилась, воспалялась, и каждое движение причиняло зверю невыносимую боль. Старец вернулся в монастырь и принёс с собой всё необходимое для врачевания. Он размягчил рану тёплой водой, аккуратно извлёк занозу, промыл воспалённое место, наложил повязку из чистой ткани с целебными травами. Всё это время лев лежал неподвижно, словно понимая, что ему делают добро. А когда всё было закончено, зверь поднялся, осторожно ступил на вылеченную лапу и... не ушёл. Он пошёл за старцем. Герасим вернулся в монастырь, а лев — за ним. Братия, увидев такое, пришла в ужас. Что это? Искушение? Диавольское наваждение? Некоторые схватились за палки, готовые защищаться. Но старец поднял руку, успокаивая их. — Не бойтесь, братия, — сказал он тихо. — Это творение Божие пришло к нам не для того, чтобы вредить, но чтобы служить. Господь привёл его сюда не случайно. Примем же его как дар Божий. И действительно, лев словно понимал человеческую речь. Он лёг у ног старца, положил морду на лапы и закрыл глаза, как верный пёс. С того дня он не покидал обитель. Братия вскоре привыкла к нему, а старец Герасим дал зверю имя — Иордан, в честь великой реки, у которой они встретились. Лев стал помощником в монастырских трудах. У обители был осёл, который носил воду из Иордана для братии и для полива сада. Каждый день осёл ходил к реке, и теперь лев сопровождал его, охранял от разбойников и диких зверей. Это было удивительное зрелище — грозный хищник, идущий рядом со смирным ослом, словно верный страж. Проходили месяцы и годы. Лев привязался к старцу так, что не отходил от него ни на шаг. Когда Герасим молился в храме, лев лежал у порога. Когда старец трудился в саду, лев возлежал в тени неподалёку. Когда Герасим уходил в пустыню на уединённую молитву, лев следовал за ним, сохраняя почтительное расстояние. Братия дивились этому. В этом простом, казалось бы, случае они видели глубокий смысл. Вот она, та самая гармония между человеком и творением, которая была в раю до грехопадения! Вот оно, то состояние, когда человек, живущий по воле Божией, примиряет с собой даже диких зверей! Ведь сказано в Писании: "Праведник милует души скотов своих", и ещё: "Волк будет жить вместе с ягнёнком, и барс будет лежать вместе с козлёнком". То, что казалось невозможным в падшем мире, становилось явью рядом с человеком святой жизни. Но как часто бывает в этом мире, радость сменяется скорбью, а тихое счастье — испытанием. Однажды, когда лев, как обычно, сопровождал осла к реке, случилось несчастье. Проходил мимо караван купцов. Увидев осла без присмотра (лев на мгновение отвлёкся), они угнали его с собой. Когда лев вернулся к тому месту, где оставил осла, того уже не было. Зверь долго искал своего друга, рыскал по окрестностям, ревел, но всё было напрасно. Наконец, понурый и печальный, он вернулся в монастырь один. Братия решили, что лев съел осла — такова, мол, природа хищника, сколько ни корми, всё равно в лес смотрит. Старец Герасим, хотя и не верил в это сердцем, решил не спорить с братией. — Если ты съел осла, который был твоим другом, — сказал он льву строго, — то теперь должен исполнять его работу. И вот началось для льва время настоящего послушания. Каждый день он ходил к Иордану, таская на спине тяжёлые бурдюки с водой. Работа была тяжёлой, унизительной для царя зверей, но лев не роптал. Он нёс своё бремя смиренно, словно понимая, что это епитимья за мнимое преступление. Проходили недели. Братия привыкли видеть льва, сгибающегося под тяжестью воды. Некоторые жалели его, но никто не смел перечить решению старца. А лев день за днём исполнял своё послушание, и в глазах его светилась не злоба, но кроткое терпение. Но вот однажды, когда лев в очередной раз шёл к реке, он издалека увидел караван. Что-то в этих людях, в этих верблюдах показалось ему знакомым. Он подошёл ближе — и узнал! Вот он, его друг, тот самый осёл, которого он потерял! Осёл был навьючен поклажей и шёл в караване. Лев зарычал так грозно, что купцы в ужасе бросились врассыпную, оставив весь караван. Он не тронул людей, не причинил им вреда, но взял осла за повод и повёл его домой, в монастырь, а за ними послушно следовали верблюды с грузом. Когда старец Герасим увидел эту процессию — льва, торжественно ведущего осла, а за ними цепочку верблюдов, — он всё понял. Он обнял льва, попросил у него прощения за несправедливое обвинение, а купцам, которые вскоре явились, устыжённые, вернул и товар, и верблюдов, приняв лишь малую часть в дар монастырю. С того дня лев стал ещё более любим в обители. Братия видели в нём не просто зверя, но образ верности, терпения и незлобия. Некоторые даже говорили: "Вот животное, а каким христианским добродетелям нас учит!" Шли годы. Старец Герасим приближался к концу своего земного пути. Тело его, изнурённое постом и трудами, слабело. Братия видели, что праведник готовится к переходу в вечность. Он благословлял их, давал последние наставления, но не печалился о своей близкой кончине — напротив, лицо его светилось радостью предстоящей встречи с Господом. Лев чувствовал это. Звери часто бывают чутки к приближению смерти. Он не отходил от старца, лежал у его постели, смотрел на него с невыразимой тоской. Когда Герасим преставился ко Господу, когда душа его, чистая и светлая, отлетела к престолу Божию, лев словно окаменел. Он не ел, не пил, только лежал, положив морду на могилу своего благодетеля. Братия пытались его накормить, отвести от могилы, но зверь не двигался. Он тосковал так, как может тосковать только истинно любящее сердце. И через несколько дней, так и не притронувшись ни к пище, ни к воде, лев умер на могиле старца Герасима. Братия похоронили его рядом с преподобным. В этой простой истории — история верности, которая сильнее смерти. История о том, что любовь живёт не только в сердцах человеческих, но дана, пусть и в меньшей мере, всей твари Божией. История о том, что святость человека примиряет его не только с Богом, но и со всем творением, возвращает ту гармонию, которая была утрачена в грехопадении. И разве это не поразительно? Зверь, созданный для того, чтобы внушать страх, становится образом верности и любви. А человек, отрёкшийся от мира, становится другом для всех — и для людей, и для животных, потому что в нём живёт Христос, Который есть любовь. Так передавалась эта история из поколения в поколение. Паломники, приходившие к Иордану, слушали её от монахов, дивились и уходили, неся в сердцах простую истину: милосердие не знает границ, любовь не умирает, и даже самое дикое сердце может быть укрощено добротой. ________________________________________ Источник: Житие преподобного Герасима Иорданского, "Луг Духовный" блаженного Иоанна Мосха Ссылка: https://azbyka.ru/days/sv-gerasim-iordanskij День памяти: 4 (17) марта

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

Молитва недостойного
13:34

Молитва недостойного

В те далёкие времена, когда египетская пустыня уже была усеяна кельями подвижников, словно ночное небо звёздами, когда тысячи искателей Бога оставляли мир и уходили в безмолвие песков, жил в тех местах некий инок по имени Ор. Не был он знаменит среди братии, не прославился чудесами или учением — напротив, жил он столь скрытно и незаметно, что многие из соседей его даже имени не знали. Лишь изредка видели они издали его иссохшую от постов фигуру, когда он выходил за водой к дальнему источнику или собирал хворост для скудного очага. Келья его стояла в стороне от проторенных троп, там, где пустыня была особенно сурова и безжизненна. Четыре глиняные стены, покрытые пальмовыми ветвями вместо крыши, узкая щель вместо окна, жёсткая циновка на голой земле — вот и всё его хозяйство. Не было у него ни книг, ни икон, ни даже простой лампады. Только распятие из двух грубо обтёсанных палок висело на восточной стене, и перед ним проводил Ор дни и ночи в непрестанной молитве. Был он родом из простой семьи, вырос в бедности и в молодости познал тяжесть каждодневного труда. Когда услышал он однажды слова Христовы: "Продай всё и раздай нищим, и следуй за Мной", — нечего ему было продавать, кроме ветхой одежды да старого плуга. Но сердце его загорелось таким пламенем любви к Богу, что не мог он более оставаться в миру. Раздал он то малое, что имел, простился с престарелой матерью и ушёл в пустыню, ведомый одним лишь желанием — найти Бога. Поселился он у одного старого отшельника, который научил его первым основам иноческой жизни: как молиться, как бороться с помыслами, как хранить безмолвие. Три года прожил Ор рядом со старцем, впитывая каждое его слово, как иссохшая земля впитывает редкий дождь. А когда наставник его преставился ко Господу, остался Ор совсем один, в той самой келье, где прежде они подвизались вдвоём. И началась для него долгая, невидимая миру брань. Каждое утро, когда первые лучи солнца пробивались сквозь щель в стене, вставал он на колени перед грубым распятием и начинал молитву. Простыми словами, какие только знал, обращался он к Богу, и всегда — всегда! — эта молитва его была одна и та же: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Я недостоин, Господи. Я недостоин даже поднять глаза к небу." Так молился он часами. Губы его шептали всё те же слова, а сердце вторило им в безмолвии. Он не дерзал просить ни о чём — ни о даровании добродетелей, ни о духовных утешениях, ни даже о помощи в скорбях. Только повторял, словно дитя, которое знает лишь одно слово: "Недостоин, Господи. Недостоин." Проходили месяцы, складывались в годы. Тело его иссохло от постов, кожа потемнела и огрубела от солнца и ветра, спина согнулась от долгих стояний на молитве. Волосы его поседели, хотя был он ещё не стар, а в глазах появилась та особенная глубина, которая бывает только у людей, много плакавших. Потому что плакал Ор — плакал часто и обильно, оплакивая свою греховность, своё несовершенство, своё недостоинство стоять перед лицом Божиим. Братия, которые изредка проходили мимо его кельи, дивились его терпению. Иногда кто-нибудь из них останавливался, желая получить наставление или просто поговорить — ведь пустыня бывает так безжалостно молчалива, что человеческий голос становится драгоценностью. Но Ор только кротко улыбался и говорил: "Что вы пришли к грешнику? Идите к великим старцам, которые могут вас научить. А я ничего не знаю, кроме того, что недостоин я милости Божией." И братия уходили, недоумевая. Некоторые говорили между собой: "Велико смирение этого Ора." Другие же шептали: "Или велико смирение, или велико неверие. Разве не сказано: приходящего ко Мне не изгоню вон? Зачем же он твердит о недостоинстве?" Но сам Ор не слышал этих разговоров и не знал, что думают о нём люди. Для него существовал только Бог — и пропасть, лежащая между его грешной душой и святостью Творца. Шёл пятый год его подвига. Потом десятый. Молитва его не менялась, не становилась ни короче, ни длиннее, ни богаче словами. Всё те же слова: "Господи, я недостоин." Иногда среди ночи просыпался он от собственного голоса — оказывалось, что и во сне шептал он эту молитву. Иногда, когда плёл корзины, чтобы потом обменять их на немного хлеба и фиников, руки его двигались сами собой, а уста по-прежнему шептали: "Недостоин, Господи, недостоин." Была в этом упорстве его какая-то детская чистота. Он не старался разнообразить молитву, не искал новых слов, не пытался подняться на какие-то духовные высоты. Как малое дитя, которое тянет ручки к матери и плачет одним и тем же плачем, так и Ор простирал руки к Богу и повторял одно и то же: "Недостоин." Пятнадцатый год его пустынного жительства выдался особенно трудным. Старость начинала брать своё — колени уже не могли долго держать тело на молитве, руки дрожали, когда он поднимал кувшин с водой, зрение слабело. Но молитва не ослабевала. Если не мог он стоять, становился на колени. Если не мог на коленях — ложился ниц. Но молился — молился неустанно, и всё теми же словами: "Господи, я недостоин." Шестнадцатый год. Семнадцатый. Каждый день был похож на предыдущий — та же молитва, тот же пост, то же безмолвие. Никаких видений, никаких откровений, никаких утешений. Только пустыня, только жар дня и холод ночи, только молитва и слёзы. И вот однажды ночью, когда минуло уже восемнадцать лет его подвига, стоял Ор на молитве, как обычно. Луна светила в узкую щель кельи, её холодный свет падал на глиняный пол и на согбенную фигуру старца. Губы его шептали всё ту же молитву: "Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя, грешного. Я недостоин, Господи. Я недостоин..." И вдруг келья наполнилась светом. Не лунным — это был совсем другой свет, тёплый и живой, свет, который невозможно описать земными словами. Он не резал глаза, как солнечный луч, но проникал в самую глубину души, освещая все её тайные уголки. И в этом свете стоял — нет, не стоял, а как бы парил над землёй — прекрасный юноша в белых одеждах, сияющий такой чистотой, что Ор понял сразу: это Ангел Божий. Ужас и радость одновременно сковали сердце старца. Он упал ниц, не смея поднять глаза, и задрожал всем телом — не от страха, но от благоговения. Восемнадцать лет он молился, и ни разу не удостоился такого посещения. Восемнадцать лет повторял, что недостоин — и вот теперь Небо само сошло к нему. И услышал он голос — голос Ангела, звучащий одновременно грозно и ласково, как звучит голос отца, который долго ждал возвращения блудного сына: — Ор! Старец вздрогнул. Восемнадцать лет никто не называл его по имени — он и сам почти забыл, как звучит это слово. — Ор, — повторил Ангел. — Встань и посмотри на меня. Но Ор не мог подняться. Он лежал ниц, и слёзы текли из глаз его на холодную землю. — Я недостоин, — прошептал он. — Господи, я недостоин даже видеть посланника Твоего. — Встань, Ор, — в третий раз сказал Ангел, и на этот раз голос его был так властен, что старец не мог не повиноваться. Медленно, с трудом поднялся он на колени, но глаз поднять всё ещё не смел. Тогда Ангел простёр руку и коснулся его головы — и от этого прикосновения волна неизъяснимой благодати прошла через всё тело Ора, и показалось ему на мгновение, что он стал совсем лёгким, будто бремя всех прожитых лет, всех грехов и скорбей вдруг упало с его плеч. — Посмотри на меня, Ор, — тихо сказал Ангел. И Ор поднял глаза. И увидел он лицо Ангела — и в этом лице была такая красота, такая чистота и святость, что понял старец: вот оно, отражение Божественной славы, вот та красота, ради которой стоит оставить весь мир. И сказал Ангел, глядя прямо в глаза Ору: — Восемнадцать лет ты молишься и говоришь: "Я недостоин, Господи." Восемнадцать лет твоё смирение восходит к престолу Всевышнего как благоухание фимиама. И вот я послан сказать тебе от Господа: Ор, ты достоин! Эти слова поразили старца сильнее, чем поразила бы его молния. Он снова упал ниц, и рыдания потрясли его иссохшее тело. Но это были уже не слёзы покаяния — это были слёзы невыразимой радости, слёзы благодарности, слёзы, которые душа плачет, когда встречается наконец с Возлюбленным после долгой разлуки. — Ты достоин, — повторил Ангел. — Твоё смирение соделало тебя достойным. Ибо всякий, возвышающий себя, унижен будет, а унижающий себя возвысится. Восемнадцать лет ты считал себя последним из грешников — и вот Господь поставил тебя в число святых Своих. Свет становился всё ярче, келья была вся наполнена им, и казалось, что стены её вот-вот растворятся в этом сиянии. А Ангел всё говорил, и каждое слово его было как капля живой воды, падающая в истомлённую жаждой душу: — Скоро ты перейдёшь из этой жизни в жизнь вечную. И примет тебя Господь с радостью, как отец принимает возвратившегося сына. Ибо ты достоин, Ор. Не своими заслугами — человек никогда не может быть достоин по заслугам. Но достоин ты милостью Божией, которую привлёк к себе своим смирением. Долго ли продолжалось это видение — Ор не мог сказать потом. Может быть, мгновение, а может быть, целую ночь. Время словно остановилось, и не было более ни прошлого, ни будущего — только это вечное «сейчас», в котором душа встречается с Богом. А когда свет начал постепенно меркнуть и образ Ангела становиться всё менее отчётливым, последнее, что услышал Ор, были слова: — Иди с миром, достойный раб Божий. И не говори более: "Я недостоин" — ибо что Бог называет достойным, того человек не смеет называть недостойным. И исчез Ангел. Келья снова погрузилась в обычную ночную тьму, лишь луна по-прежнему светила в узкую щель. Но Ор уже не был прежним. Что-то изменилось в нём — не внешне, но внутри, в самой глубине души. Восемнадцать лет он нёс бремя своего недостоинства, и вот это бремя было снято. Не потому, что он вдруг стал святым — нет, он по-прежнему видел все свои немощи и грехи. Но теперь он знал, что милость Божия больше всякого греха, что любовь Христова способна сделать достойным самого недостойного. И когда на следующее утро один из братьев случайно зашёл к нему, то поразился он, увидев лицо старца. Оно светилось какой-то тихой радостью, какой не было прежде. И когда брат спросил: "Что с тобой, авва?" — Ор только улыбнулся и сказал: — Господь посетил меня, брат. Он сказал мне, что я достоин. Не сам по себе — но Его милостью. А через несколько дней после этого видения тихо и мирно отошёл ко Господу авва Ор. И братия, омывая его тело перед погребением, дивились тому, как светло и молодо выглядело его лицо, словно он не восемьдесят лет прожил в трудах и подвигах, но только-только вступил на путь иноческий. Так окончил свой земной путь этот смиренный подвижник, который восемнадцать лет считал себя недостойным — и именно этим смирением стяжал себе венец достоинства в Царствии Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава об Оре Прямая ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Palladij_Elenopolskij/lavsaik/

Авва Макарий и две жены
10:35

Авва Макарий и две жены

В те далёкие времена, когда египетская пустыня была усеяна кельями подвижников словно небо звёздами, когда тысячи искателей Бога оставляли мирскую суету ради безмолвия и молитвы, жил в этой выжженной солнцем земле великий старец по имени Макарий. Слава о его святости разнеслась далеко за пределы Скита — говорили, что он творит чудеса, что бесы бегут от одного его взгляда, что ангелы посещают его келью. И действительно, авва Макарий достиг такой высоты духовной, что казалось — выше уже некуда. Пятьдесят лет провёл он в пустыне. Пятьдесят лет непрестанного подвига, когда каждый день начинался с молитвы и заканчивался ею, когда пост был столь строг, что тело его превратилось в высохшую тростинку, гнущуюся под дуновением ветра. Он спал на голой земле, владел лишь рваной рясой да плетёной корзиной для рукоделия. К нему приходили за советом епископы и простые миряне, монахи-новоначальные и опытные старцы. Всем он подавал слово назидания, всем помогал нести их крест. И вот однажды, когда старец Макарий стоял на молитве в своей келье, освещённой лишь слабым светом глиняного светильника, когда губы его шептали привычные слова псалмов, а сердце возносилось к Богу в безмолвном созерцании, — вдруг келья наполнилась светом. Не тем мерцающим светом лампады, что едва разгоняет тьму, а светом ярким, чистым, от которого не болят глаза, но напротив — душа наполняется невыразимой радостью и покоем. Макарий поднял голову и увидел перед собой Ангела Божия. Лик его сиял кротостью и величием, а крылья, сложенные за спиной, казалось, были сотканы из самого света. Старец пал ниц, ибо привык он к смирению более, чем к каким-либо видениям, но Ангел сказал ему: — Макарий, Господь видит труды твои и подвиг твой, видит молитвы твои и пост. Но знай: ты не достиг ещё меры двух жён, живущих в городе. И исчез Ангел, оставив старца в недоумении и смятении. Две жены? В городе? Какая мера духовная может быть у мирских женщин, погружённых в заботы житейские, в суету, в попечения о доме и семье? Он, Макарий, пятьдесят лет изнурявший плоть постом, проводивший ночи без сна в молитве, победивший все страсти — и ему говорят, что какие-то женщины превзошли его? Но авва Макарий был не из тех, кто поддаётся гордости или обиде. Напротив, в сердце его зародилась жажда узнать: в чём же их превосходство? Чему он, опытный подвижник, может научиться у простых мирянок? Ибо истинное смирение проявляется именно в готовности учиться у всех — будь то великий старец или малое дитя. На следующее утро, когда солнце только начало подниматься над песками, окрашивая небо в розовые и золотые оттенки, Макарий вышел из своей кельи и направился к городу. Путь был неблизкий — несколько часов по раскалённой пустыне, где каждый шаг давался с трудом, где песок обжигал босые ноги, а солнце било в голову безжалостно. Но старец шёл, опираясь на посох, шёл с молитвой на устах и с горячим желанием в сердце — найти этих жён и понять тайну их духовной высоты. Когда он вошёл в город, шум и суета мирской жизни показались ему почти невыносимыми после долгих лет безмолвия. Торговцы кричали, зазывая покупателей, дети бегали и смеялись, женщины сплетничали у колодца, мужчины спорили о делах. Всё это пёстрое многоголосие мира, от которого он бежал когда-то, теперь окружило его вновь. Но Макарий шёл, спрашивая прохожих, нет ли в городе двух жён, известных своей добродетелью. Наконец ему указали на небольшой дом на окраине. Дом был простой, небогатый, но чистый и ухоженный. Макарий постучал в дверь, и вышли к нему две женщины средних лет. Увидев старца в монашеской рясе, изможденного постом и пустынной жизнью, они низко поклонились ему и пригласили войти. — Отче святой, — сказали они, — какая радость, что ты посетил наш дом! Чем можем послужить тебе? Макарий же, севший на простую скамью, устремил на них проницательный взгляд своих глубоких глаз и спросил: — Расскажите мне, дочери, о жизни вашей. Как проводите вы дни свои? Какие подвиги совершаете? Женщины переглянулись в недоумении. — Какие подвиги, отче? Мы простые жены, замужем за двумя братьями. Живём в одном доме, ведём хозяйство, растим детей. Ничего особенного мы не делаем. Но старец настаивал: — Нет, расскажите подробнее. Ангел Божий сказал мне, что вы достигли такой меры духовной, до которой я ещё не дошёл. Хочу научиться у вас. Женщины ещё больше смутились. Они долго отказывались, говоря, что недостойны такой чести и что, верно, произошла какая-то ошибка. Но Макарий был непреклонен в своём желании узнать истину. И тогда, наконец, они начали рассказывать. — Отче, — сказала одна из них, — мы вышли замуж за братьев пятнадцать лет назад. С тех пор живём в одном доме, делим все заботы и труды. И вот что мы можем сказать: за все эти пятнадцать лет мы ни разу не поссорились друг с другом. Ни одного грубого слова не сказали одна другой. Ни одного злого помысла не допустили в сердце. — Более того, — продолжила другая, — мы с самого начала решили: как только почувствуем, что начинается раздражение или обида, мы сразу же открываем друг другу сердце. Мы просим прощения, мы молимся вместе, мы не даём злу укорениться в душе. — И ещё, — добавила первая, — мы договорились каждый день, среди всех наших трудов и забот, находить время для молитвы. Когда готовим пищу — молимся. Когда стираем бельё — молимся. Когда укладываем детей спать — молимся. Мы поняли, что Бог не требует от нас оставить семью и уйти в пустыню. Он хочет, чтобы мы прямо здесь, среди кастрюль и пелёнок, среди криков детей и забот о хозяйстве, хранили память о Нём. — А ещё мы решили, — продолжила вторая, — что пока не научимся любить друг друга по-настоящему, мы не имеем права даже думать о том, чтобы идти в монастырь. Мы говорили себе: вот когда проживём всю жизнь в мире и любви, когда воспитаем детей, когда исполним долг свой перед мужьями и семьёй — тогда, может быть, на старости лет мы уйдём в обитель. Но сейчас наше место здесь, и здесь мы должны искать Бога. Макарий слушал, и в сердце его происходило нечто удивительное. Он, проведший пятьдесят лет в пустыне, думал, что знает всё о молитве, о подвиге, о пути к Богу. Но вот перед ним сидели две простые женщины, которые открыли ему иную сторону духовной жизни — сторону, о которой он почти забыл. Да, он молился часами, стоя на коленях в келье. Но не случалось ли, что в его сердце закрадывалась гордость? Не думал ли он порой, что его подвиг больше, чем у других? А эти жены — они молились среди грохота кастрюль и детского плача, они хранили мир в сердце среди тысячи ежедневных искушений раздражительности и обиды. Он мог уйти от людей, скрыться в пустыне, где никто не раздражал его и не искушал. А они жили бок о бок, день за днём, год за годом, и хранили любовь. Да, его подвиг был велик — но и их подвиг был велик, просто иного рода. Старец Макарий встал, низко поклонился женщинам и сказал: — Истинно говорю вам, дочери: вы преподали мне великий урок. Я думал, что спасение только в бегстве от мира, в пустыне и безмолвии. Но вы показали мне, что можно идти к Богу и среди мира, если хранить в сердце мир и молитву. Благословен Бог, пославший меня к вам! И возвратился авва Макарий в свою пустыню, но уже иным человеком. Он понял, что святость не в месте, а в устроении сердца. Что Богу нужна не столько внешняя аскеза, сколько внутренняя чистота. Что любовь к ближнему и мир с ближним — это и есть главный подвиг, где бы ты ни находился: в келье ли пустынной или в городском доме, среди ли безмолвия или среди шума семейной жизни. С тех пор, когда к нему приходили за советом миряне, живущие в миру, он всегда рассказывал им эту историю. И говорил: «Не думайте, что спасение только для монахов. Храните мир друг с другом, молитесь среди трудов ваших, и достигнете той же меры духовной, что и великие пустынники». Так передавалась эта мудрость из поколения в поколение, утешая тех, кто не может оставить мир, но хочет жить для Бога. И в этом — великая милость Божия: что путь к Нему открыт для всех, и каждый может идти этим путём, в каком бы звании ни находился. ________________________________________ Источник: Отечник святителя Игнатия (Брянчанинова), раздел "Об авве Макарии Египетском" Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Ignatij_Brjanchaninov/otechnik/58

Хитрейшая из сетей
17:07

Хитрейшая из сетей

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только утверждалась в сердцах человеческих, когда великие города Востока наполнялись проповедниками истины, жил в Антиохии пресвитер по имени Иоанн, которого за редкий дар слова прозвали Златоустом. Был он муж учёный, воспитанный в пустыне, закалённый постом и молитвой, но призванный Промыслом Божиим не к безмолвию, а к проповеди — к тому, чтобы глаголом своим зажигать сердца человеческие. Антиохия в те годы была городом великим и шумным, столицей Востока. Здесь сходились пути торговые, здесь встречались люди всех народов. Но здесь же процветали и пороки — театры с непристойными зрелищами, где народ предавался страстям низменным. И вот в один из дней, когда храм наполнился народом, пришедшим послушать слово назидания, стал Златоуст говорить о диаволе. Не в первый раз вёл он эту беседу — уже два дня подряд размышлял он вслух о злобе вражией, о кознях лукавого, о том, как древний змий искушает род человеческий. В первый день объяснял он, что диавол не одолевает людей силою. Во второй день показывал, что и хитростью не всех одолевает — ибо праведный Иов устоял. Слушатели внимали со вниманием великим, потому что речь шла о враге невидимом, но грозном, о супостате, который не дремлет и не спит. Многие из присутствующих сами боролись с искушениями, многие падали и вставали. Слово о диаволе было для них не отвлечённым богословием, но насущным хлебом. Златоуст был проповедник искусный. Он умел держать внимание толпы, умел вести слушателей за собой. Голос его лился, как река полноводная, захватывая умы и сердца. Он не кричал, не потрясал руками, но слова его входили в душу, как меч обоюдоострый. И в тот день говорил он о том, что волнует многих: откуда берётся сила диавола над людьми? Почему одни падают под его натиском, а другие стоят непоколебимо? В чём тайна его власти над человеческими душами? Народ слушал, затаив дыхание. Вопросы эти касались каждого. Каждый хотел понять, как устоять против врага невидимого. И тогда Златоуст стал объяснять. Голос его звучал твёрдо, но в нём слышалась и отеческая нежность, и строгость учителя. — Слушайте же, возлюбленные, — говорил он, — и разумейте. Не диавол губит нас. Не его злоба низвергает души наши в пропасть погибели. Слаб он, враг наш, слаб и жалок, хотя и свиреп обличием. Видели ли вы, как бился праведный Иов со всей ратью бесовской? Устоял. Лишили его богатства — не поколебался. Отняли детей — не возроптал. Поразили язвами тело — не похулил Бога. Видели ли, как падали святые подвижники под натиском искушений? Не все падали — многие устояли, многие победили. Он остановился, оглядел собрание. Лица людские были обращены к нему, как цветы к солнцу. — Но почему же тогда одни падают, а другие стоят? Почему Иов устоял, а Адам пал? Почему Антоний победил, а Иуда погиб? Разве диавол бессилен против одних и всесилен против других? Нет, братия мои, нет! Дело не в силе вражией — дело в нашей беспечности. Дело в том, бодрствует ли душа наша или спит. Он говорил о том, что даже тварь Божия — небо и земля, солнце и звёзды, всё то прекрасное создание, которое должно возводить ум наш к Творцу, — даже оно становится для иных камнем преткновения. Одни, глядя на небо, славят Создателя, видят в движении светил премудрость Божию. А другие начинают поклоняться самому небу, звёздам воздают почести, забыв Того, Кто всё это сотворил. — Виновато ли в том небо? — вопрошал Златоуст, и голос его звучал, как звон медный. — Виновато ли солнце в том, что слепцы духовные не видят за ним Солнца Правды? Нет! Виновата наша беспечность, наше нерадение, наше нежелание трудиться над собственным спасением. — Глаз дан для того, чтобы видеть красоту творения и славить Бога — но беспечный обращает его на блуд. Язык дан для хвалы Господней — но нерадивый употребляет его на хулу. — Видите, братия? — продолжал Златоуст. — Слабый от всего терпит вред. Даже святое Евангелие может стать для иного соблазном! Народ слушал, поражённый. Златоуст вёл их за собой всё дальше и дальше, всё глубже в тайны духовной брани. И вот тогда произнёс он слова, которые должны были перевернуть всё их разумение о борьбе с грехом. — Всё это, — сказал он голосом, полным силы, — всё это говорю я вам не для того, чтобы диавола освободить от обвинений. Не думайте, будто хочу я оправдать врага! Нет! Зол он, зол безмерно, зол неисправимо. Клеветник, человекоубийца от начала — вот кто он есть. Но слушайте же внимательно, в чём состоит главная его хитрость, главная его уловка, главная его западня! Златоуст остановился. В храме стояла такая тишина, что слышно было дыхание людей, слышно было биение сердец. Все ждали, затаив дыхание. — Он-то, диавол, сильно желает, чтобы мы вину наших грехов слагали на него! — Голос проповедника прозвучал, как труба, разрывая тишину. — Вот в чём его хитрость! Вот в чём его главное коварство! Он хочет, чтобы мы говорили: «Не я виноват — диавол соблазнил. Не моя воля согрешила — враг попутал. Не я сам пал — меня столкнули в бездну. Что же я мог поделать против такой силы?» Златоуст поднял руку, словно останавливая невидимую силу. Жест его был полон значения. — И зачем ему это? — продолжал он, и теперь в голосе его звучала скорбь отеческая. — Зачем диаволу нужно, чтобы мы валили вину на него? Ведь казалось бы — какая ему польза? Слушайте же, братия мои, и разумейте его лукавство! — Затем, братия мои, чтобы, питаясь этими надеждами ложными, делая всякого рода грехи, увеличили мы своё наказание! Затем, чтобы, слагая вину на него, продолжали беспечно грешить! Затем, чтобы не каялись мы, не исправлялись! Потому что если всё равно диавол виноват, если всё равно он толкнул меня — то зачем же мне бороться? Зачем трудиться над собой? Ведь я всё равно не виноват! И так будет продолжаться день за днём, год за годом, грех за грехом, падение за падением — пока не предстанем мы на Суд Божий. И там, в тот страшный час, мы скажем: «Господи, я не виноват, диавол искушал!» — и не получим мы никакого извинения! Он напомнил им о праматери Еве. Голос его стал тише, но от этого не менее выразительным. — Помните, что случилось в раю? Когда Господь спросил Еву: «Что ты сделала?» — как ответила она? «Змей обольстил меня, и я ела». Сложила вину на другого. Оправдала себя тем, что змей обманул её. И что же? Помогло ли ей это? Освободило ли от наказания? Избавило ли от изгнания из рая? Нет! Хотя змей и обольстил, но она сама, она сама протянула руку, сама взяла плод, сама вкусила, сама преступила заповедь Божию! Змей не вкладывал ей плод в уста насильно. Змей только предложил — а дальше всё сделала она сама, по своей воле! — Так и мы! — восклицал Златоуст, и голос его вновь обрёл силу. — Если будем валить вину на диавола, не получим прощения. Потому что не диавол протягивает нашу руку к чужому имению — мы сами протягиваем. Не диавол развязывает наш язык на хулу — мы сами развязываем. Не диавол обращает наш взор на блудное — мы сами обращаем. Мы сами, мы сами, возлюбленные, по своей воле, по своему произволению творим зло! Лица слушателей изменились. Словно завеса спала с глаз их, словно открылось им нечто, о чём они прежде не думали. Одни побледнели, осознав свою вину. Другие покраснели от стыда. Кто-то опустил глаза долу, не в силах вынести взгляд проповедника. Потому что каждый узнавал себя в этих словах. Каждый вспоминал, как он сам, падая в грех, утешал себя мыслью: «Не я виноват, враг попутал». Как искал оправданий: обстоятельства, люди, искушения, слабость плоти. Как говорил себе: «Что же я мог сделать? Я слаб, а враг силён». И казалось, что это правда. Но теперь, слыша слова Златоуста, понимали они: это и есть та самая хитрость диавольская! Златоуст же продолжал неумолимо: — Познайте же самих себя! Познайте свои раны! Не ищите виноватых на стороне, но загляните внутрь себя. Там, в глубине сердца вашего, гнездится источник зла. Не диавол родит грех — грех рождается от вашей беспечности! Он призывал их к самоукорению — к тому великому деланию, которое есть начало покаяния истинного. — Что есть самоукорение? — вопрошал Златоуст. — Это когда ты не других обвиняешь, не на диавола валишь, но себя обличаешь, себя осуждаешь пред Богом! Это когда говоришь: «Согрешил я, Господи. Я сам. По своей воле. Виноват я, только я!» — Это есть первый путь покаяния: осуждение грехов своих. Осуди сам себя, и Бог оправдает тебя. Скажи: «Согрешил я, я сам, по своей воле». И увидишь, как Господь простит тебя! Потому что Он ждёт искреннего признания: «Я виноват». Две только эти слова — но какую силу они имеют! Златоуст объяснял, почему самоукорение столь важно. Потому что оно отсекает самый корень беспечности. Когда человек винит диавола, он остаётся беспечным — ведь что он может сделать против такой силы? Но когда человек признаёт свою вину, он признаёт и свою ответственность. А значит — и свою способность измениться. Если я сам согрешил — значит, я сам могу и не грешить. Златоуст объяснял далее, что диавол — словно палач, который не может действовать без позволения судии. Апостол Павел повелевал им: «Предать такового сатане во измождение плоти». Видите? — говорил проповедник. — Облечённый плотью человек повелевает бесплотным духом! Потому что сила в произволении, в воле, в решимости служить Богу. Когда беседа подходила к концу, Златоуст ещё раз повторил главную мысль: — Не будем, возлюбленные, искать виновных на стороне. Не будем утешать себя тем, что «диавол виноват». Он-то именно этого и хочет! Он хочет, чтобы мы беспечно грешили, надеясь, что вина падёт на него. Но не падёт! Каждый понесёт своё бремя, каждый даст ответ за себя. Потому что мы — не рабы безвольные, не куклы в руках злой силы. Мы — образ и подобие Божие, мы — наделённые свободой, мы — призванные к святости! Народ выходил из храма в молчании глубоком. Слова эти легли на сердца, как печать горячая. Потому что открылась им истина: не в силе вражией дело, но в нашей собственной воле. Диавол бессилен против того, кто не хочет грешить. И многие из тех, кто слышал ту беседу, изменили свою жизнь. Были среди них и торговцы богатые, которые прежде оправдывали своё лихоимство тем, что «все так делают». Были и простые люди, которые винили в своих грехах бедность, или богатство, или жён своих. Перестали они искать оправданий грехам своим. Перестали валить вину на обстоятельства, на людей, на диавола. Начали смотреть в глубину души своей, начали судить себя строго, начали каяться искренне. Некоторые из них впоследствии стали подвижниками великими. И когда приходило искушение, когда грех стучался в дверь сердца, они уже не говорили: «Что я могу поделать? Враг силён». Нет, они говорили: «Это мой выбор. И я выбираю не грешить». Потому что поняли они главное: самая хитрая сеть диавола — это та, в которой он предлагает нам свалить вину на него самого. Это западня, расставленная с величайшим искусством. Это ловушка, в которую попадаются даже осторожные. Потому что кажется она безобидной: «Я признаю, что согрешил, и признаю, что диавол искусил меня». Но за этим скрывается яд смертельный — отказ от ответственности, отказ от борьбы. И пока мы не вырвемся из этой сети, пока не возьмём на себя ответственность за свои грехи, до тех пор будем мы пленниками собственной беспечности. До тех пор будем падать и падать, оправдываясь тем, что «враг силён», что «обстоятельства таковы». До тех пор не будет у нас ни покаяния истинного, ни исправления, ни победы над грехом. А слова Златоуста те разошлись по всему христианскому миру. Записали их ученики его, благоговейно сохранившие каждое слово учителя. Переписали книжники, размножившие свитки с беседами святителя. Передали отцы детям, наставники — ученикам, старцы — юным инокам. Такова была беседа святителя Иоанна Златоуста о хитрости диавола и о силе самоукорения, произнесённая в Антиохии в год от Рождества Христова триста восемьдесят восьмой. Простая по форме, но глубокая по содержанию. Понятная даже простецам, но открывающая бездны премудрости для мудрых. В ней заключалась вся тайна духовной борьбы, весь секрет победы над грехом. Не в том дело, чтобы победить диавола — он уже побеждён Христом. Дело в том, чтобы победить самих себя, свою беспечность, своё нежелание брать ответственность. Вот где настоящая битва. Вот где решается судьба души. И побеждает в этой битве не тот, кто сильнее, не тот, кто образованнее. Побеждает тот, кто имеет мужество сказать: «Виноват я сам». Потому что в этих словах — начало покаяния, начало исправления, начало спасения. ________________________________________ Источник: Святитель Иоанн Златоуст, «Беседы о диаволе», Беседа вторая. Произнесено в Антиохии в 388 году. Ссылка: https://pravoslavie.ru/2921.html

Показано 1-9 из 20 рассказов (страница 1 из 3)