Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Авва Антоний и сети диавола
10:07

Авва Антоний и сети диавола

В те далёкие времена, когда пустыни Египта стали прибежищем для тысяч искателей Царства Небесного, когда монашество только-только начинало свой путь в истории Церкви, жил великий подвижник, которого называли отцом всех монахов — преподобный Антоний Великий. Имя его гремело по всей Фиваиде, слава о его подвигах достигла самых отдалённых уголков христианского мира, но сам он бежал от этой славы всё дальше и дальше в необъятные песчаные просторы. Не сразу достиг он той высоты духовного разумения, о которой пойдёт речь. Долгие годы провёл Антоний в непрестанной брани с невидимыми врагами человеческого рода, в суровых подвигах, в молитвах, что длились от заката до рассвета, в постах, что изнуряли плоть, но укрепляли дух. Пустыня была его учительницей, безмолвие — наставником, а Бог — единственным утешением в этом море песка и камня, где не росло ничего, кроме редких колючих кустарников, да не водилось никого, кроме змей и скорпионов. Его келья — если можно было назвать кельей ту пещеру в скале, где он укрывался от палящего зноя и ночного холода — не знала никакого убранства. Циновка на полу, глиняный кувшин для воды, несколько фиников, которые приносили изредка ученики, — вот и всё его имущество. Но в этой нищете духовной был скрыт клад несказанный, богатство, которого не могли отнять ни воры, ни тлен, ни сама смерть. И вот однажды, в глубокой молитве пребывая, когда ум его вознёсся превыше всего земного и тварного, когда душа его, очищенная долгими трудами, стала способна прозревать в тайны духовного мира — открылось Антонию видение страшное и поучительное. Не телесными очами увидел он то, что было явлено ему, но очами души, которые Господь отверз в тот миг милостию Своею. Представилась ему вся земля, весь мир человеческий, словно с великой высоты он смотрел на него. И увидел подвижник картину, от которой содрогнулось сердце его: вся земля была покрыта сетями. Сети эти опутывали города и селения, дома и храмы, площади и пустынные места. Не было ни единого уголка, где бы не простирались эти коварные петли. Тонкие и прочные, почти невидимые и в то же время совершенно реальные, они лежали повсюду — ждали, когда неосторожная нога ступит в них, когда беспечная душа запутается в их хитросплетениях. Это были сети диавольские, силки, которые расставляет враг рода человеческого для уловления душ. Антоний видел, как премудро и лукаво устроены эти сети: для каждого человека — свои, приспособленные к его слабостям и страстям. Для одних — сети чревоугодия и пьянства, для других — блудной страсти, для третьих — сребролюбия и корыстолюбия. Видел он сети гнева и злопамятства, зависти и тщеславия, уныния и отчаяния. Сети гордости были самыми крепкими и самыми незаметными — в них попадались даже те, кто избежал всех прочих. Ужаснулся великий подвижник, увидев такое множество соблазнов, такую премудрость злобы, такую изощрённость вражескую. И вырвался из груди его невольный вопрос, крик души испуганной: "Кто же избегнет их? Кто может пройти среди такого множества сетей и не запутаться? Кто спасётся?" Воистину, это был вопль не только за себя, но за всех людей, за весь род человеческий. Потому что видел Антоний не только сети, но и тех, кто попадался в них. Видел, как люди бьются в этих путах, как пытаются освободиться собственными силами и только крепче опутываются. Видел, как иные даже не замечают, что уже пойманы, и живут в плену, считая себя свободными. Видел, как падают в эти сети и простые миряне, и монахи, и даже пастыри церковные. И чем дольше смотрел он на это печальное зрелище, тем больше наполнялось сердце его скорбью и состраданием. Неужели нет выхода? Неужели всё человечество обречено на погибель? Неужели нет такой силы, которая могла бы противостать этим бесчисленным сетям? И тогда, когда вопрос этот достиг наивысшей остроты в душе подвижника, когда скорбь его стала почти невыносимой, — услышал он голос. Голос тихий, но ясный. Голос, который не гремел громом, не потрясал землю, но проникал в самую глубину сердца. Голос, в котором была вся мудрость небесная, всё утешение и вся истина: "Смиренномудрие!" Одно только слово. Но в этом слове заключалась вся тайна спасения, весь путь к Царству Небесному, вся премудрость духовного делания. Смиренномудрие — вот оружие непобедимое против всех козней вражеских. Смиренномудрие — вот та добродетель, которая делает человека неуловимым для диавольских сетей. Потому что диавол ловит прежде всего гордых, надеющихся на себя, на свои силы, на свой разум, на свою праведность. А смиренный проходит сквозь все сети, словно их и нет, потому что он не полагается на себя, но всецело уповает на Бога. Понял тогда Антоний великую тайну. Понял, почему в Евангелии сказано: "Научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем." Понял, почему все святые отцы единогласно свидетельствуют, что смирение — основание всех добродетелей, без которого никакой подвиг, никакое делание не имеет цены. Понял, почему бесы более всего боятся именно этой добродетели и всеми силами стараются посеять в сердце человеческом семена гордости. Смиренный не попадается в сеть чревоугодия, потому что не ищет для себя удовольствий и наслаждений, но довольствуется тем, что имеет, благодаря Бога за всё. Смиренный не улавливается сетью блудной страсти, потому что не превозносится своей чистотой, но помнит о своей немощи и призывает помощь Божию. Смиренный не запутывается в сетях сребролюбия, потому что знает, что всё — от Бога и всё — Божие, а сам он лишь странник в этом мире. Смиренный не падает в сети гнева и злопамятства, потому что не считает себя достойным чести и не возмущается, когда бесчестят его. И самое главное — смиренный не попадается в главную, самую опасную сеть, сеть гордости, которая ожидает тех, кто преуспел в духовной жизни, кто совершил много подвигов, кто достиг некоторой чистоты. Потому что смиренный, сколько бы ни сделал доброго, всегда считает себя недостойным рабом, который сделал только то, что должен был сделать, и то — плохо, и то — по милости Божией, а не по своей силе. Открылась Антонию вся глубина этой истины. И с того дня стал он ещё более ревностно возделывать в себе эту драгоценную добродетель — смиренномудрие. Когда приходили к нему люди за советом и утешением, когда называли его великим, святым, богоносным — он отвергал всякую похвалу, говоря: "Я ещё не начинал монашеской жизни." Когда творил чудеса по вере приходящих к нему — никогда не приписывал это себе, но всегда возводил славу к Богу. Когда ученики его дивились его прозорливости и мудрости — говорил им, что всё это дары Духа Святого, а сам он — сосуд скудельный, недостойный таких даров. И видение это, открытое ему Богом, старец передал потом всем ищущим спасения. Рассказывал он о сетях диавольских, распростёртых по всей земле, и о том единственном оружии, которое может защитить от них. И слова его записали ученики, и дошли они до нас, потомков, чтобы и мы знали эту великую тайну. Потому что и в наше время не уменьшилось количество сетей, которые расставляет враг. Напротив, быть может, стало их ещё больше, и хитрее они стали, и незаметнее. Но и оружие остаётся тем же — смиренномудрие, которое одно только может провести человека сквозь все козни вражеские к Царству Небесному. И когда обступают нас со всех сторон искушения, когда чувствуем мы, что запутываемся в сетях страстей, когда кажется, что нет выхода и нет спасения — вспомним слова, услышанные великим Антонием в пустыне египетской: "Смиренномудрие!" Вспомним и призовём на помощь Того, Кто Сам был кроток и смирен сердцем, Кто может разорвать все сети вражеские и освободить душу от всякого плена. ________________________________________ Источник: Алфавитный Патерик, "Об авве Антонии Великом", глава 7 Прямая ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Evsevij_Orlinskij/dostopamjatnye-skazanija-o-podvizhnichestve-svjatyh-i-blazhennyh-ottsov/

История о юродивой монахине из Лавсаика
16:27

История о юродивой монахине из Лавсаика

В те далёкие времена, когда христианская вера лишь начинала укореняться в песках Египта, когда пустыня ещё хранила память о языческих жрецах и их мрачных капищах, многие оставляли суету мира и уходили в безмолвие. Мужчины создавали скиты в выжженных солнцем ущельях, а женщины основывали обители под сенью редких пальм, где текли скудные источники воды. Один из таких женских монастырей стоял невдалеке от великого города. Высокие глинобитные стены окружали небольшой двор, в центре которого белела церковка, а вокруг располагались тесные кельи. Здесь, в строгом уединении от мира, жили несколько десятков монахинь, отдавших себя Богу. Они вставали ещё до рассвета на молитву, трудились в огороде под палящим солнцем, ткали грубое полотно, пряли шерсть и постились до изнеможения. Каждая стремилась превзойти другую в подвиге, каждая молилась о том, чтобы достигнуть святости и обрести Царство Небесное. Но была среди них одна, которую никто не считал подвижницей. Сёстры называли её просто: «дурочка на поварне». Это имя, брошенное с пренебрежением и жалостью, прилипло к ней так крепко, что никто уже и не помнил, как её звали на самом деле. Она жила не в келье, а в тесной каморке рядом с кухней, где хранились дрова и стояли большие котлы. Спала на голых камнях, подстелив лишь ветхую рогожу. На голове её всегда было намотано грубое вретище — такое, из которого шьют мешки для зерна. Одежда её была в пятнах, всегда в золе и саже, потому что она целыми днями возилась у очага, таскала воду, мыла котлы и выполняла самую грязную, самую тяжёлую работу. Сёстры сторонились её. Когда она появлялась на общей молитве — а приходила она редко, словно забывая о службе или не слыша колокола — монахини отодвигались в сторону, делая вид, что не замечают её присутствия. Если она начинала бормотать что-то невнятное во время пения псалмов, настоятельница строго взглядывала на неё, и та умолкала, склонив голову. После службы она молча возвращалась на свою кухню, и никто не провожал её взглядом, не интересовался, что с ней, не приходил навестить в болезни или утешить в скорби. Она казалась всем безумной. Её речь была бессвязна, движения порывисты и странны. Иногда она вдруг начинала смеяться без причины, глядя в пустоту. Иногда садилась на корточки у стены и часами сидела неподвижно, словно камень. Монахини шептались между собой, что в ней живёт нечистый дух, что она одержима бесом, но выгонять её не решались — настоятельница говорила, что грешно прогонять убогую, даже если она безумна. Пусть живёт, пусть трудится, сколько может, а там — как Богу угодно. Так и жила эта женщина, окружённая всеобщим пренебрежением и жалостью. Сёстры не понимали — да и не хотели понимать — что скрывается за этой маской юродства. Они видели лишь внешнее: грязное вретище, бессвязную речь, странные поступки. Они не видели, как глубоко по ночам, когда все спали, эта женщина погружалась в молитву. Они не знали, какие духовные высоты она достигла в своём сердце, какие благодатные дары приняла от Бога. Она скрывала всё это за маской безумия, чтобы не принимать человеческой славы, чтобы избежать почестей, чтобы не возгордиться. Потому что знала: тщеславие — самый тонкий и самый опасный грех для подвижника. А сёстры продолжали жить своей жизнью, считая себя праведницами. Они гордились своими постами, своими ночными бдениями, своими молитвами. Каждая из них втайне думала, что именно она — самая строгая, самая смиренная, самая достойная. И каждая косилась на другую, завидуя или осуждая. Одна постилась три дня в неделю и с гордостью рассказывала об этом. Другая вставала на молитву в полночь и следила, чтобы все знали об этом подвиге. Третья делала вид, что ест совсем мало, хотя тайком припрятывала себе хлеб побольше. Так живут люди, полагающие, что спасение зависит от видимых дел, от того, что видят другие. Прошли годы. Слух о святости этой обители дошёл до ушей одного великого старца по имени Питирим. Он был прославлен на всю Фиваиду своей прозорливостью и даром рассуждения. К нему приходили за советом епископы и простые иноки, богачи и нищие. И вот однажды он решил посетить этот женский монастырь, чтобы увидеть, каковы там подвижницы, какими плодами духовными может похвалиться эта обитель. Когда весть о приезде старца Питирима достигла монастыря, поднялась великая суматоха. Настоятельница велела убрать все кельи, выбелить стены, вымести двор. Сёстры надели свои лучшие одежды — впрочем, всё равно грубые и ветхие, но хоть чистые. Каждая причесала волосы под платком, каждая готовилась показать себя достойной перед великим старцем. Потому что знали: Питирим прозорливец, он видит сердца, он сможет отличить истинную подвижницу от притворщицы. Старец Питирим приехал в сопровождении двух учеников. Его встретили с великой честью. Он был уже в преклонных летах, лицо его изборождено морщинами, борода совершенно седа, но глаза — глаза горели таким светом, что на них было страшно смотреть. Он медленно вошёл во двор, опираясь на посох, и благословил собравшихся монахинь. — Мир вам, сёстры, — сказал он тихо. — Прослышал я о вашей святой жизни и пришёл, чтобы увидеть вас и получить назидание. Настоятельница низко поклонилась: — Мы недостойны такой чести, авва. Но если угодно тебе, войди и осмотри нашу обитель. Питирим согласился. Его провели по кельям, показали церковь, огород, трапезную. Он внимательно смотрел, расспрашивал, кивал. Наконец сказал: — Покажите мне всех сестёр вашей обители. Хочу увидеть каждую, благословить, услышать от каждой слово. Настоятельница велела всем собраться во дворе. Монахини выстроились рядами, и старец медленно обходил их, всматриваясь в лица, что-то про себя шепча. Он подходил к одной, к другой, задавал короткие вопросы, благословлял. Сёстры волновались, каждая надеялась, что именно её старец выделит, назовёт подвижницей, скажет доброе слово. Но Питирим молчал. Он обошёл всех, вернулся на своё место у ворот церкви и вдруг сказал: — Одной не хватает. Настоятельница растерялась: — Как, авва? Здесь все наши сёстры... — Нет, — твёрдо сказал старец. — Одной нет. Приведите мне всех. Всех, без исключения. Настоятельница переглянулась с сёстрами. Все были в недоумении. Считали, пересчитывали — все на месте. Тогда одна из монахинь робко произнесла: — Авва... У нас есть ещё одна. Но она... она дурочка. Живёт на поварне. Мы не подумали звать её, потому что она... безумная. Одержимая. Лицо старца вдруг стало строгим: — Ведите её. Немедленно. Я хочу видеть её. Несколько монахинь пошли звать «дурочку». Та сидела в своей каморке и что-то бормотала, раскачиваясь взад-вперёд. Когда сказали, что пришёл великий старец и зовёт её, она вдруг замолчала, подняла голову и долго смотрела на пришедших таким взглядом, что тем стало не по себе. Потом встала и молча пошла за ними. Когда она вышла во двор, все увидели её такой, какой привыкли видеть: грязная, в вретище на голове, с опущенными глазами, странно шаркающая ногами. Монахини невольно отступили в стороны, освобождая ей путь. Им было стыдно перед великим старцем, что в их обители живёт такая убогая. Но то, что произошло дальше, никто не мог предвидеть. Питирим, как только увидел её, вдруг упал на колени и простёрся ниц перед ней. Монахини ахнули. Ученики старца замерли в изумлении. А Питирим, лёжа на земле, громко произнёс: — Благослови меня, матерь! Все застыли в немом потрясении. А та, что была «дурочкой», тоже упала на колени и, протянув руки к старцу, произнесла: — Ты, владыка, благослови меня! Настоятельница первой пришла в себя. Она бросилась к Питириму, пытаясь поднять его: — Авва! Что ты делаешь? Не срами себя! Она безумная! Она одержима бесом! Но старец не поднимался. Он продолжал лежать и тихо, но твёрдо проговорил: — Отойдите. Вы безумны, а не она. Вы одержимы, а не она. Она — Духовная мать, великая подвижница. Я молюсь о том, чтобы оказаться достойным её в день Суда. Наступила мёртвая тишина. Даже ветер перестал шуршать листьями пальм. Монахини смотрели на старца, на ту, которую они презирали все эти годы, и не могли вымолвить ни слова. Разум отказывался понимать происходящее. Как это возможно? Эта грязная, бессвязно говорящая, странная женщина — святая? Великая подвижница? Наконец Питирим поднялся на ноги. Он был бледен, но лицо его светилось радостью. Он ещё раз благословил ту, что стояла перед ним, склонив голову и по-прежнему молча. Потом обернулся к остальным монахиням и сказал слова, которые врезались в их сердца, как раскалённое железо: — Сёстры, вы жили рядом со святой и не знали этого. Вы презирали сосуд благодати, в то время как сами были пусты. Вы кичились своими постами и молитвами, а она в безмолвии сердца достигла того, чего не достигли вы за все годы вашего подвига. Она приняла на себя юродство, чтобы избежать славы человеческой. Она скрыла свою святость за маской безумия, чтобы не впасть в тщеславие. А вы... вы гордились своей праведностью и не увидели подлинной праведницы рядом с собой. Он помолчал, давая словам проникнуть в души слушавших, а потом добавил тише: — Знайте: придёт день, когда многие первые будут последними, а последние — первыми. Когда те, кого мир презирал, воссядут одесную Бога, а те, кого мир почитал, окажутся вне чертога. Бойтесь судить ближнего. Бойтесь презирать слабого. Потому что не знаете вы, кто истинно свят перед Богом. После этих слов старец Питирим простился с монахинями и покинул обитель. А та, кого он назвал святой, вернулась на свою поварню. Монахини пытались остановить её, умоляли простить их, просили остаться с ними, хотели услышать от неё хоть слово назидания. Но она не отвечала. Она молча ушла в свою каморку, и больше никто не видел её. Прошло несколько дней. Сёстры, движимые раскаянием и стыдом, решились пойти к ней, чтобы просить прощения, чтобы припасть к её ногам и услышать хоть какое-то слово. Они открыли дверь каморки — и нашли её мёртвой. Она лежала на своей рогоже, лицо её было спокойно и светло, руки сложены на груди. А вокруг неё, по рассказам сестёр, разливалось такое благоухание, какого не бывает от земных цветов. Так окончила свой земной путь эта безымянная подвижница. Она прошла через жизнь, как тень, не оставив о себе памяти, не сказав ни одного громкого слова, не совершив ни одного чуда на глазах у людей. Она скрыла свою святость под покровом мнимого безумия и унесла с собой в могилу тайну своего подвига. Только старец Питирим узнал её истинную ценность, и только его прозорливость открыла монахиням их слепоту. Эта история, записанная в Лавсаике блаженным Палладием, дошла до нас через века как напоминание о том, сколь обманчива внешность и сколь глубоко может заблуждаться человеческое суждение. Мы судим по видимому, Бог же смотрит на сердце. Мы ценим то, что блестит и гремит, Бог же избирает малое и презренное, чтобы посрамить сильное. Юродство — это редкий и страшный подвиг. Это добровольное попрание собственного достоинства, сознательное принятие на себя презрения и насмешек ради одной только цели: избежать тщеславия, сокрушить гордыню, дойти до совершенного смирения. Юродивый распинает себя на кресте людского презрения, чтобы воскреснуть в славе Божией. И блажен тот, кто способен на такой подвиг. Но ещё более страшный урок содержится в этой истории для всех нас, кто не юродствует, кто живёт обычной жизнью. Мы так легко судим ближних. Мы так быстро выносим приговор: этот — праведник, а тот — грешник. Этот достоин почтения, а тот — презрения. Мы смотрим на внешнее: на одежду, на манеры, на слова, на поступки. И не видим главного — того, что происходит в глубине души человека, в той таинственной области, куда не проникает ничей взгляд, кроме Божиего. Те монахини считали себя подвижницами. Они постились, молились, трудились. И всё это было хорошо. Но они забыли главное: смирение. Они возгордились своими подвигами и возомнили себя святыми. А рядом жила истинная святая — и они презирали её, потому что она была не такая, как они. Потому что она не соответствовала их представлениям о том, какой должна быть праведница. Так и мы часто ошибаемся. Мы проходим мимо святыни, не узнавая её. Мы презираем тех, кто достоин почитания. Мы возносим тех, кто заслуживает обличения. Потому что судим по плоти, а не по духу. Потому что смотрим на лицо, а не в сердце. Храни нас Бог от этой слепоты. Дай нам мудрость не судить ближнего по внешности. Дай нам смирение не превозноситься своей праведностью. И дай нам память о том, что многие последние будут первыми в Царстве Небесном. ________________________________________ Источник: Лавсаик, епископ Палладий Еленопольский, глава 34 «О юродивой девственнице»

Выше самого Антония Великого

Выше самого Антония Великого

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала укореняться в сердцах человеческих, когда пустыни Египта наполнились тысячами подвижников, бежавших от мирской суеты, жил великий старец Антоний. Имя его гремело по всему христианскому миру — к нему приходили за советом епископы и простые иноки, его почитали как столп веры, как образец монашеского совершенства. Семьдесят лет провёл он в египетской пустыне. Семьдесят лет непрестанной молитвы, поста и духовной брани. Его худое, иссушённое постом тело казалось прозрачным, словно весь он был соткан из молитвы и света. Бесы трепетали перед ним, ангелы беседовали с ним, как с другом. Казалось бы, кто мог превзойти его в святости? Но чем выше восходил Антоний по лествице духовного совершенства, тем глубже становилось его смирение. Он не почивал на лаврах своих подвигов, не успокаивался в сознании достигнутого. Напротив — сердце его томилось жаждой ещё большего приближения к Богу, ещё более совершенного исполнения Его воли. И вот однажды, стоя на молитве в своей пещере, когда звёзды над пустыней горели так ярко, что казалось — до них можно дотянуться рукой, Антоний взмолился: — Господи! Открой мне, есть ли кто на земле, кто превзошёл меня в угождении Тебе? Не из гордости спрашиваю, но чтобы научиться от него и достичь большего совершенства. Молитва его была услышана. Тишину пустынной ночи нарушил тихий, но отчётливый голос: — Антоний! В Александрии живёт сапожник, который превосходит тебя в добродетели. Иди к нему и научись. Представьте изумление великого старца! Семьдесят лет подвижничества в пустыне — и вдруг какой-то ремесленник из шумного города оказывается выше его! Но в этом изумлении не было обиды, не было оскорблённого самолюбия. Напротив — сердце Антония возликовало. Значит, есть чему учиться! Значит, есть куда расти! На следующее же утро, едва рассвело, старец отправился в путь. Долгой была дорога из пустыни в Александрию. Солнце нещадно палило, песок обжигал босые ноги, но Антоний шёл, горя нетерпением встретить человека, угодившего Богу более, чем он сам. Александрия встретила его шумом, пёстрой толпой, запахами рыбы и специй, криками торговцев. Как непривычно было это старцу, прожившему столько лет в безмолвии пустыни! Но он расспросил прохожих и вскоре нашёл нужную мастерскую. Она располагалась в одном из бедных кварталов города — маленькая, тесная лавчонка, где в полумраке на низкой скамье сидел человек средних лет. Перед ним лежала груда изношенной обуви, в руках он держал шило и крепкую нить. Лицо его было простое, обычное — лицо труженика, знающего цену каждому куску хлеба. Увидев вошедшего старца в монашеском одеянии, сапожник поднялся, поклонился с почтением: — Добро пожаловать, отче! Чем могу служить? Антоний внимательно всмотрелся в этого человека. Что же в нём такого особенного? Какой подвиг он совершает, какую брань ведёт, что превзошёл пустынного подвижника? — Скажи мне, брат, — спросил старец, — как ты живёшь? Что делаешь изо дня в день? Сапожник удивился странному вопросу, но ответил просто и честно: — Что я делаю, отче? Да вот, сижу с утра до вечера, чиню обувь. Работа тяжёлая, но кормит семью — у меня жена и трое детей. Встаю рано, до восхода, молюсь как умею — слов красивых не знаю, так просто говорю с Богом. Потом завтрак готовлю, детей бужу, жену целую. Иду в мастерскую — и до вечера работа. Шью, латаю, подмётки прибиваю. Люди приходят разные — богатые и бедные. С богатых беру по справедливости, а бедным — если совсем туго — и даром починю. Грех ведь с нищего последнее брать. Он помолчал, словно вспоминая что-то, и продолжал: — Знаешь, отче, что я заметил? Целый день мимо моей лавки люди ходят — сотни, тысячи. И вот я на них смотрю и думаю: господи, сколько же хороших людей! Вот идёт торговец — наверное, честный, семью кормит. Вот женщина с ребёнком — добрая мать, заботливая. Вот старик — прожил жизнь, небось, достойно. И так обо всех думаю. А потом думаю: вот все они — хорошие, добрые люди, все спасутся, к Богу придут. А я один, может, погибну. Потому что кто я такой? Простой сапожник, грешный человек. Вот и молюсь постоянно: "Господи, помилуй меня грешного, последнего из всех". Антоний слушал, и сердце его трепетало. Он слушал, и глаза его наполнялись слезами. — А ещё что? — тихо спросил он. — А что ещё, отче? — сапожник развёл руками. — Вечером домой прихожу. Жена ужин готовит — стараюсь добрым словом её поддержать, не серчать, если что не так. Устаёт она ведь тоже. С детьми поиграю, байку расскажу, помолюсь с ними. Перед сном — опять молитва: благодарю Бога за день прошедший, за хлеб насущный, за то, что живы-здоровы все. Прошу прощения за грехи свои. А грехов-то, отче, сколько! То нетерпелив был с клиентом, то на жену мысленно обиделся, то детей поругал не по делу. Вот и каюсь каждый вечер. Он замолчал, глядя на старца с простодушным недоумением: — Вот и вся моя жизнь, отче. Ничего особенного. Простой человек, простые дела. Не пощусь я, как вы, монахи, не бдю ночами, не творю чудес. Работаю, семью кормлю, молюсь как умею. Только и всего. Но Антоний не мог говорить — слёзы текли по его изборождённому морщинами лицу. Вот она, истина, которую открыл ему Господь! Вот оно, совершенство, которое он искал! Не в количестве прочитанных молитв дело, не в днях поста, не в годах, проведённых в пустыне. А в том, как человек живёт каждый день, каждый час, каждую минуту. В том, видит ли он в каждом встречном образ Божий, или осуждает и превозносится. В том, несёт ли он в семью свою мир и любовь, или раздражение и недовольство. В том, помнит ли он о своих грехах и немощах, или мнит себя праведником. Этот простой сапожник не совершал великих подвигов, но он жил в постоянном памятовании о Боге. Он не читал длинных правил, но каждое дело своё — от починки башмака до игры с детьми — совершал как служение. Он не изнурял тело постом, но сердце его хранил в чистоте и смирении. И главное — он считал себя последним, худшим из всех людей. Не напоказ, не из ложного смирения, а искренне, от всего сердца. Глядя на проходящих мимо людей, он не видел их грехов и немощей, а думал об их добродетелях. И себя ставил ниже всех. Вот она, та высота, на которую не взошёл даже великий Антоний! Потому что сапожник достиг того, к чему только стремился пустынник — совершенного смирения и совершенной любви. Антоний поклонился сапожнику в ноги: — Благодарю тебя, брат. Ты научил меня тому, чему не научили семьдесят лет в пустыне. Ты показал мне, что святость не в месте, а в сердце. Что можно быть ближе к Богу в тесной мастерской, чем в просторной пещере. Что Господь смотрит не на внешние подвиги, а на внутреннее устроение души. Сапожник же в смущении помогал старцу подняться: — Что ты, отче! Это я должен в ноги тебе кланяться! Ты — великий подвижник, а я — кто? Грешный человек, последний из всех... И в этих словах, произнесённых с полной искренностью, заключалась вся его святость. Антоний вернулся в свою пустыню другим человеком. Он понял, что Бог везде — и в молчании песков, и в шуме городских улиц. Что служить Ему можно и молитвой в уединении, и честным трудом среди людей. Что главное — не внешние подвиги, а внутреннее смирение, незлобие и любовь. Эта встреча с простым александрийским сапожником стала для великого старца одним из важнейших уроков его долгой жизни. И когда потом к нему приходили иноки, спрашивая о пути ко спасению, он часто вспоминал того человека и говорил: — Не думайте, что святость — только в пустыне. Она там, где смирение и любовь. Она в сердце человека, который честно трудится, любит ближних, не осуждает никого и считает себя последним из всех. Так простой ремесленник из Александрии, сам того не ведая, стал учителем для величайшего подвижника своего времени. И история эта передавалась из поколения в поколение, из века в век, напоминая всем нам: Бог близок к смиренным, где бы они ни были и чем бы ни занимались. Источник: Житие преподобного Антония Великого, Алфавитный Патерик Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Antonij_Velikij/zhitie/

Подвиг аввы Моисея Мурина
13:13

Подвиг аввы Моисея Мурина

В те далёкие времена, когда египетские пустыни были населены подвижниками, искавшими спасения души в безмолвии и молитве, когда раскалённые пески Скита принимали в свои объятия тысячи иноков, бежавших от суеты мира, — в те времена жил один старец, о котором люди говорили с благоговением и страхом одновременно. Имя его было Моисей, и прозвали его Мурином за чёрный цвет кожи, ибо родом он был из далёкой Эфиопии. Но не цвет кожи делал его особенным среди братии скитской. История его жизни была настолько удивительна, что казалась притчей, сочинённой для назидания, а не подлинным жизнеописанием. Однако всё, что рассказывали о нём, было правдой — суровой, страшной и вместе с тем обнадёживающей правдой о безграничном милосердии Божием. Некогда этот человек был рабом. Не просто рабом — он был невольником с буйным нравом и непокорным сердцем. Обладая огромной физической силой и вспыльчивым характером, он в гневе убил другого раба. Страх перед наказанием заставил его бежать от хозяина, и он примкнул к разбойникам. Там, среди людей, поставивших себя вне закона, его жестокость и ум быстро вознесли его на самую вершину — он стал атаманом шайки. Имя Моисея наводило ужас на целые области. Его разбойничья шайка не знала пощады. Грабежи, убийства, насилие — всё это было обычным делом для тех, кто следовал за ним. Он был страшен в гневе и беспощаден в мести. Казалось, ничто не могло изменить этого человека, закалённого в преступлениях, обагрившего руки кровью невинных. Но Бог, Который видит сердце каждого человека и знает тайные пути к его душе, нашёл дорогу и к сердцу разбойника Моисея. Случилось нечто — об этом событии святые отцы говорят кратко, не вдаваясь в подробности, ибо важно не то, что именно произошло, а то, что сердце человеческое, даже самое ожесточённое, может смягчиться. Моисей пришёл в монастырь. Бывший атаман разбойников, человек, от которого бежали в страхе целые селения, пришёл к дверям обители и попросил принять его в братию. Представьте себе этого человека — огромного, чернокожего, с руками, привыкшими к оружию, с глазами, видевшими смерть бесчисленное множество раз. Он стоял у ворот монастыря, и, вероятно, монахи смотрели на него с опаской и недоумением. Но приняли. Потому что Церковь — это не собрание праведников, а врачебница для грешников. И чем тяжелее болезнь, тем более необходимо исцеление. Путь от разбойника к святому не бывает лёгким. Страсти, которые копились годами, не отступают по первому желанию. Моисей постился так строго, что другие монахи дивились его воздержанию. Он молился долгими часами, изнуряя тело бдениями. Но страсти не отпускали его. Особенно тяжко одолевала его страсть блудная — в сонных видениях бесы терзали его душу, и казалось, что борьба эта никогда не закончится. Снова и снова приходил он к своему духовному наставнику, авве Исидору, прося совета. Опытный старец терпеливо учил его: не пресыщаться пищей, проводить ночи в молитве, не преклоняя колен, чтобы не заснуть и не подвергнуться искушениям. Моисей исполнял всё это с той же суровой решимостью, с которой когда-то совершал свои разбойничьи набеги. Но теперь он воевал не с людьми — он воевал с самим собой, с собственной падшей природой. В особенно тяжёлые ночи он обходил келлии своих братий, черпая для каждого воду из колодца. Это была тяжёлая работа — колодец был глубок, а многие старцы жили вдалеке от него и не могли сами носить воду. Моисей делал это тайно, по ночам, чтобы никто не знал. Он служил тем самым монахам, которые, возможно, поначалу боялись его, косились на него с недоверием. Смирение своё он выражал не словами, а делами. Однажды ночью, когда он склонился над колодцем, некая невидимая сила ударила его в спину с такой силой, что он упал замертво и пролежал без сознания до рассвета. Это было испытание — и он прошёл через него. Постепенно, год за годом, страсти отступали. Не сразу, не вдруг, но медленно и верно благодать Божия исцеляла израненную душу. Прошло много лет. Моисей, который пришёл в пустыню грешником, каким мало кто бывал, стал великим подвижником. Бог даровал ему власть над демонами — ту самую силу, которую стяжают лишь те, кто прошёл через долгую и тяжёлую борьбу с собой. Он мог одним словом изгонять бесов, одним взглядом успокаивать смущённую душу. Слава о его подвигах стала распространяться за пределы Скита. И вот однажды до правителя той области дошли слухи о великом старце Моисее, который некогда был разбойником, а теперь стал святым. Правитель, движимый любопытством и, возможно, искренним желанием увидеть такого необычного человека, решил посетить пустыню. Весть об этом дошла до старца. И тогда Моисей поступил так, как поступают истинные подвижники. Он не стал ждать почёта и славы. Он не остался в своей келлии, готовясь принять важного гостя. Нет — он встал и пошёл прочь, желая скрыться. По дороге он встретил самого правителя со свитой. Вельможа, не узнав в этом простом старце того, кого искал, обратился к нему с вопросом: — Скажи нам, старец, где келья аввы Моисея? Мы пришли повидать его. И тогда Моисей, глядя на правителя спокойными глазами, в которых уже не было ни тени того огня, что некогда пылал в душе разбойника, ответил: — Чего вы хотите от него? Он человек глупый и грешный. Вельможа поблагодарил старца и пошёл дальше. Когда же он пришёл в церковь и рассказал клирикам о встрече, те печально покачали головами: — Это и был сам авва Моисей. Он сказал это о самом себе, потому что не желал встречаться с вами. Услышав это, правитель пришёл в изумление. Какое смирение! Какое незлобие! Человек, о котором говорили как о великом подвижнике, назвал себя глупым и грешным — и не из ложного смирения, а потому что действительно так считал. Он помнил, кем был. Он помнил свои грехи. И эта память делала его смиренным. Правитель вернулся домой, получив урок, которого не ожидал. Он искал встречи со святым — и встретился с ним, но не узнал. Потому что истинная святость не кричит о себе, не выставляет себя напоказ. Она скрывается, уходит, называет себя недостойной. Ещё одна история раскрывает глубину смирения аввы Моисея. Когда прошло много лет подвижнической жизни, епископ решил рукоположить его в сан диакона. Это была великая честь, которой удостаивались лишь немногие. В день рукоположения епископ облёк Моисея в белую одежду и сказал, улыбаясь: — Вот теперь авва Моисей весь бел! Слова эти были сказаны с любовью — ведь Моисей действительно был чёрен лицом, и белые одежды составляли разительный контраст с его кожей. Но старец воспринял эти слова серьёзно. Он посмотрел на епископа и тихо спросил: — Владыко, что делает человека чистым — внешнее или внутреннее? В этом вопросе была вся его жизнь. Снаружи — белые одежды, знак священного сана. Но что внутри? Моисей помнил. Он помнил каждое убийство, каждое ограбление, каждый грех своей прошлой жизни. И как можно считать себя достойным после такого прошлого? Епископ, желая испытать его смирение, велел клирикам изгнать Моисея из алтаря, говоря оскорбительные слова: — Выйди вон, мурин! Ты недостоин быть здесь! Моисей вышел без единого слова протеста. И когда он был один, говорил сам с собой: — Правильно с тобой поступили, пёс, правильно, чёрный эфиоп! Ты действительно недостоин входить в святое место. Он не возмутился. Он не обиделся. Он принял унижение как должное, потому что считал себя худшим из людей. Епископ, видя такое совершенное смирение, понял, что перед ним действительно святой человек, и рукоположил его во пресвитера. Прошло ещё много лет. Моисею было уже семьдесят пять, когда до монастыря дошла весть: разбойники собираются напасть на обитель. Старец собрал братию и благословил всех уйти, спасаясь от смерти. Но сам остался. Ученики умоляли его бежать вместе с ними, но он спокойно ответил: — Я уже много лет ожидаю времени, когда исполнится на мне слово Господа: «Взявшие меч от меча и погибнут». Я был разбойником. Я убивал. Теперь пришло время принять смерть от тех, кем сам когда-то был. С ним осталось семь учеников. Когда разбойники ворвались в монастырь, Моисей не сопротивлялся. Он принял смерть как мученик, и один из учеников, успевший спрятаться, видел, как с неба сошли семь венцов и опустились на тела убитых. Так закончил свой земной путь великий подвижник Моисей Мурин. От разбойника до святого. От убийцы до мученика. Но даже на вершине святости он оставался смиренным. Даже когда все почитали его как великого старца, он считал себя недостойным грешником. В этой истории скрыта великая истина. Святость — это не то, что человек выставляет напоказ. Истинный подвижник не ищет славы, не стремится к почестям, не желает, чтобы о нём говорили. Когда приходят люди, желающие увидеть его святость, он скрывается. Когда его хвалят, он называет себя грешником. И это не лицемерие, не ложное смирение — это подлинное видение себя. Авва Моисей действительно помнил, кем был. Он не забывал своего прошлого, не вычёркивал из памяти годы разбоя и убийств. Но именно эта память делала его смиренным. Он знал, из какой бездны его вытащила благодать Божия. Он знал, что если бы не милость Господа, он так и остался бы разбойником и погиб бы в своих грехах. Потому и называл себя «глупым и грешным», когда правитель искал встречи с ним. Потому и спрашивал епископа, что делает человека чистым — внешнее или внутреннее. Потому и принимал оскорбления с покорностью, считая себя недостойным священного сана. Церковь хранит память об этом великом подвижнике не только ради назидания. История Моисея Мурина — это свидетельство того, что нет греха, который был бы сильнее милосердия Божия. Нет прошлого, настолько тёмного, чтобы благодать не могла его осветить. Нет человека, настолько падшего, чтобы покаяние не могло его поднять. Но путь этот долог и труден. Моисей боролся со страстями годами. Он не сразу стал святым. Он проходил через искушения, через падения, через отчаяние. Но он не сдавался. И самое главное — он никогда не возносился. Даже став великим подвижником, он помнил, кем был, и это делало его по-настоящему великим. Такова история скрытого подвига аввы Моисея. Подвига, который прятался от людских взоров, убегал от славы, называл себя недостойным. Подвига истинного смирения, которое и есть основание всякой святости. **Источник:** Древний Патерик, Глава 8 «О том, что ничего не должно делать напоказ», история №12 Также: Житие преподобного Моисея Мурина в пересказе святителя Димитрия Ростовского Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Zhitija_svjatykh/drevnij-paterik/8 **Память преподобного Моисея Мурина:** 28 августа / 10 сентября

Старец и вор.

Старец и вор.

В те далёкие времена, когда египетская пустыня ещё только начинала наполняться подвижниками, когда первые отшельники уходили в безмолвие песков, спасаясь от суеты мира, жил в этой выжженной солнцем земле великий старец — авва Макарий Египетский. Не сразу пришла к нему слава святости, не вдруг открылась миру его мудрость. Но те, кто знал его, видели в нём то, что редко встретишь даже среди подвижников: совершенное незлобие, полное отсутствие привязанности к вещам земным, ту свободу духа, которая делает человека подобным ангелам. Келья его стояла в пустынном месте, вдали от Скита — того места, где селились монахи общинами. Авва Макарий любил безмолвие, любил одиночество, любил тишину, в которой слышен голос Божий. Здесь, среди песка и камня, под безжалостным солнцем египетского неба, он проводил дни свои в молитве и рукоделии. Плёл корзины из пальмовых ветвей, читал Священное Писание, стоял на коленях перед иконой, беседуя с Богом так, как беседуют с самым близким другом. Имущества у него было немного. Несколько книг — драгоценность в те времена, когда каждая книга переписывалась вручную на дорогом пергаменте. Циновка для сна. Глиняный кувшин для воды. Немного хлеба. Рабочий инструмент — бороздник, которым он обрабатывал пальмовые ветви. Плащ для холодных ночей. Вот и всё, что составляло земное достояние великого подвижника. Но и к этому немногому он не был привязан. Давно усвоил он слова апостола Павла: «Ничего не внесли мы в мир сей, явно, что ничего не можем и вынести из него». Однажды авве Макарию нужно было отлучиться из кельи. Может быть, он пошёл к источнику за водой — далеко приходилось ходить в пустыне за живительной влагой. А может, отправился к соседним братьям за советом или чтобы самому подать совет. Дело было уже к вечеру, солнце клонилось к закату, окрашивая песок в красноватые тона. В это самое время к его келье подошёл человек. Не монах, не паломник, не путник, ищущий благословения. Разбойник. Один из тех, кто промышлял грабежом на пустынных дорогах, кто не знал ни жалости, ни совести, чьё сердце огрубело от постоянного насилия. Он знал, что монахи иногда получают подаяния от богомольцев, что у них бывают книги, масло для лампад, немного денег. И вот он пришёл взять то, что плохо лежит. Вор огляделся — никого. Старца нет. Удобный случай. Он вошёл в келью и начал действовать быстро, по-хозяйски. Вынес вещи старца наружу, где стоял его верблюд. Взял книги — их можно продать. Взял плащ — пригодится. Взял то немногое, что там было. Начал навьючивать всё это на верблюда, торопясь закончить дело до возвращения хозяина. Но вот на дороге показалась фигура. Старец возвращался. Разбойник насторожился, приготовился к сопротивлению, к бегству — как повернётся дело. Рука его инстинктивно потянулась к ножу за поясом. Но авва Макарий, увидев происходящее, не вскрикнул, не побежал звать на помощь, не стал упрекать грабителя. Он подошёл спокойно, как будто ничего особенного не происходит. Посмотрел на разбойника не гневным взглядом, не осуждающим, а просто — по-человечески. И сказал тихо, ровным голосом: — Брат, вижу, ты навьючиваешь верблюда. Позволь, я помогу тебе. И, не дожидаясь ответа, авва Макарий начал сам брать свои вещи и укладывать их на спину верблюда. Спокойно, методично, как если бы помогал другу собираться в дорогу. Разбойник застыл в изумлении. Такого он не ожидал. Старик помогает грабить себя? Что это? Насмешка? Ловушка? Но в лице старца не было ни насмешки, ни хитрости. Только простое, доброе участие. Он правда помогал — аккуратно укладывал вещи, завязывал их, чтобы не упали в дороге. Говорил при этом совсем простые слова: — Вот эту книгу положи сюда, иначе соскользнёт. А плащ лучше наверх, видишь, так удобнее будет. Они работали вместе — старец и вор. Молча. Только изредка авва Макарий подавал короткие советы, как лучше уложить поклажу. Разбойник выполнял механически, всё ещё не понимая, что происходит. Всё его естество было готово к схватке, к бегству, к чему угодно — только не к этому тихому, мирному совместному труду. Наконец всё было навьючено. Разбойник толкнул верблюда, чтобы тот встал. Обычно покорное животное всегда слушалось хозяина. Но сейчас верблюд не поднимался. Вор толкнул его сильнее — безрезультатно. Ещё раз, и ещё. Верблюд упрямо оставался на месте, как будто какая-то невидимая сила держала его. Авва Макарий посмотрел на верблюда, затем на разбойника, и вдруг вспомнил: — Постой, брат. Кажется, я знаю, в чём дело. Он вернулся в келью. Там, в углу, лежал его бороздник — инструмент, которым он работал каждый день. Старец взял его, вынес, бережно положил на верблюда поверх остальной поклажи и сказал: — Вот, брат. Видимо, верблюд ждал и этого. Теперь всё. Он легонько ударил животное ногой и произнёс: — Встань. Верблюд тотчас поднялся, как будто и не было никакого упрямства. Встал легко, покорно, готовый идти в путь. И вот тут что-то сломалось в душе разбойника. Что-то давно забытое, замурованное толстым слоем жестокости и греха, вдруг дрогнуло и ожило. Он смотрел на старца — на его спокойное, доброе лицо, на его простую одежду, на его руки, которые только что помогали грабить самого себя. Смотрел и не мог понять. Почему этот человек не гневается? Почему не проклинает? Почему отдаёт последнее — даже то, без чего не сможет работать? Почему в его глазах нет ни злобы, ни обиды, ни даже тени укоризны? И вдруг разбойник понял. Понял то, чего не мог бы объяснить словами, но что вошло в сердце его как луч света во тьму. Понял, что перед ним стоит человек, который живёт по-другому. Совсем по-другому. Человек, для которого вещи — ничто, а любовь к ближнему — всё. Человек, который исполняет слова Христовы не на словах, а на деле: «От взимающего твоё не требуй назад». Слёзы выступили на глазах грабителя — первые слёзы за долгие годы. Руки его задрожали. Он начал развязывать поклажу, снимать вещи с верблюда, возвращать их обратно. Работал торопливо, судорожно, как будто боялся, что сейчас это странное, светлое чувство покаяния уйдёт, и он снова станет прежним. — Отец, — проговорил он сквозь слёзы, — прости меня. Я... я не знал... Старец положил руку ему на плечо: — Бог простит, чадо. А я что? Я уже простил. Ещё когда увидел тебя здесь. Бери вещи эти, если нужны тебе. Не жалко. — Нет! — воскликнул разбойник. — Нет, отче. Я не возьму ничего. Поистине, ты — человек Божий. И я... я хочу быть таким же. Он всё вернул в келью. Всё до последней вещи. Даже бороздник аккуратно положил на прежнее место. А потом упал к ногам старца: — Научи меня жить так, как ты живёшь. Научи любить так, как ты любишь. Научи прощать так, как ты прощаешь. Авва Макарий поднял его, обнял, как отец обнимает блудного сына, вернувшегося домой. — Оставайся здесь, брат. Будешь жить рядом. Научу тебя молитве, научу труду, научу борьбе с помыслами. А главное — покажу путь к Богу. И остался бывший разбойник в пустыне. Стал иноком. Прошёл долгий путь покаяния, очищения, преображения. Годы трудов, годы молитв, годы борьбы с самим собой. Но тот вечер, когда он встретил старца, помогавшего грабить себя, остался в его памяти навсегда. Это был день его второго рождения. А авва Макарий продолжал жить своей тихой жизнью. Плёл корзины, молился, принимал приходящих за советом. И иногда рассказывал эту историю братии, когда его спрашивали о незлобии. Рассказывал просто, без украшений, как было. И заканчивал всегда одними словами: — Видите, братия? Не гнев обращает человека к Богу, не упрёки, не угрозы. А любовь. Простая, тихая, деятельная любовь, которая не требует ничего взамен. Которая отдаёт последнее. Которая не помнит зла. Вот она-то и побеждает сердца. Вот она-то и приводит души ко Христу. В этом простом случае, в этой встрече старца и разбойника, заключена великая истина. Истина о том, что сила незлобия больше силы оружия. Что один поступок настоящей христианской любви действует сильнее тысячи проповедей. Что Господь созидает Своё Царство не через насилие и принуждение, а через кротость и смирение тех, кто всерьёз следует Его заповедям. Так и передаётся эта мудрость из поколения в поколение. Так и живёт Церковь — силой любви, которая сильнее смерти, и незлобием, которое побеждает зло. Источник: Древний Патерик, изложенный по главам. Глава XVI. О незлобии, история №12. (Перевод святителя Феофана Затворника). Также: Древний Патерик, Глава 16. О терпении зла, история №7 (по другой нумерации).

Монах, который считал себя последним

Монах, который считал себя последним

История о спасительном смирении В те далёкие времена, когда пустыни Египта были усеяны монашескими обителями, словно звёздами небесными, когда тысячи искателей Царствия Божия оставляли суетный мир и уходили в безмолвие песков, чтобы там, в полном уединении и тишине, обрести то сокровище, которое не ржа истребляет и не моль точит, — в те благословенные времена жил один инок по имени Симеон. Он был не из числа прославленных подвижников, чьи имена передавались из уст в уста, чьи подвиги изумляли даже видавших виды старцев. Нет, брат Симеон был обычным монахом — из тех, кто составляет основу любой общины, кто несёт молчаливое бремя ежедневного делания, не ища ни славы, ни почестей. Десять лет прошло с того дня, как он переступил порог монастырских врат, оставив за спиной прежнюю жизнь — торговлю, достаток, все те привязанности, которыми так крепко держит мир своих чад. Келья его была проста до аскетизма — четыре побелённых стены, плетёный коврик на полу, несколько книг духовного содержания, лампада перед образом Спасителя. Здесь, в этом тесном пространстве, он проводил большую часть своего времени: молился, размышлял о прочитанном в Священном Писании, боролся с помыслами, которые, подобно песчаным бурям, то и дело налетали на душу, пытаясь помутить её ясность. И надо сказать, что в этой невидимой брани Симеон преуспевал — не так, может быть, стремительно, как ему того хотелось, но неуклонно, шаг за шагом продвигаясь по узкому пути духовного возрастания. Но вот что мучило его уже не первый год: он чувствовал, что чего-то ему недостаёт. Какого-то главного дара, без которого всё прочее делание остаётся незавершённым, неполным. Он постился — но разве этого достаточно? Он бодрствовал на молитве — но ведь и этого мало. Он хранил безмолвие — однако и это не давало ему того внутреннего покоя, той несомненной уверенности в правильности избранного пути, которую он видел в глазах старцев. И постепенно, медленно, как вызревает мысль в уме человеческом, в душе Симеона созрело желание — желание получить дар рассуждения. Тот самый дар, о котором святые отцы говорили как о венце всех добродетелей, как о той мудрости, что позволяет безошибочно различать доброе от злого, полезное от вредного, истинное от ложного. Рассуждение — вот что нужно ему! Рассуждение, которое укажет верный путь среди множества тропинок духовной жизни, которое научит, когда нужно понудить себя к подвигу, а когда, напротив, умерить ревность, чтобы не впасть в прелесть. И начал Симеон молиться. Молиться горячо, настойчиво, со всем жаром души своей. Каждое утро, едва встав с постели, он простирал руки к небу и взывал: «Господи, даруй мне рассуждение! Открой очи сердца моего, чтобы я мог видеть, что угодно Тебе, а что противно воле Твоей. Научи меня различать духов, чтобы не прельститься ложными видениями, не пойти по ложному пути». Дни складывались в недели, недели — в месяцы. Симеон продолжал молиться, не ослабевая в своём прошении. Он не требовал, не дерзал указывать Богу, как и когда исполнить его просьбу — он просто просил, со смирением и упованием, зная, что Господь слышит всякую молитву, исходящую из чистого сердца. И вот однажды ночью, когда монастырь погрузился в сон, когда лишь дежурный инок бодрствовал на молитве в церкви, а остальная братия покоилась в кельях, готовясь к новому дню подвига, — в эту тихую ночь келья Симеона вдруг наполнилась светом. Не тем мерцающим, колеблющимся светом, какой даёт лампада или свеча, но светом ровным, тихим, проникающим всюду, не оставляющим ни единой тени. Симеон, который до этого лежал на постели, не в силах заснуть от напряжённости своих дум, вскочил и увидел перед собой Ангела. Да, именно Ангела — не было никакого сомнения в том, кто стоит перед ним. Светлый, прекрасный, с ликом, исполненным такой благости и мира, что одно созерцание его уже приносило утешение. Симеон пал ниц, охваченный благоговейным страхом, каким охватывает человека присутствие священного, божественного. — Встань, Симеон, — произнёс Ангел голосом, в котором не было ничего грозного, но была твёрдость и власть. — Господь услышал молитву твою и послал меня к тебе. Симеон поднялся, но не смел взглянуть в лицо небесному посланнику. Он стоял, потупив взор, ожидая того, что последует дальше. — Ты просишь у Бога дара рассуждения, — продолжал Ангел. — Хорошо. Но прежде чем получить то, о чём молишься, ты должен узнать нечто важное. Пойдём со мной. И в тот же миг стены кельи словно растворились, и Симеон ощутил, что переносится куда-то. Не телом — тело его по-прежнему стояло в келье, — но духом, внутренним зрением. И предстала перед ним картина: он видел всю братию монастыря, всех иноков, которые жили рядом с ним, которых он ежедневно встречал на службе, в трапезной, в монастырском саду. Но видел он их не так, как видел обычно — внешним взором, который улавливает лишь телесный облик. Нет, теперь он видел их сердца, их души, их внутреннее устроение. Одни сияли чистым светом — это были те, кто достиг подлинной святости, кто победил страсти и стяжал благодать. Другие были окружены светом более тусклым — это были подвижники, которые ещё боролись, которые то восходили, то падали на своём пути. Третьи же вообще были погружены в некую серость, почти тьму — это были те, кто хотя и носил монашеское одеяние, но в душе оставался далёк от подлинного делания. Симеон смотрел, и сердце его сжималось. Он видел величие одних и нищету других. Видел святость подвига и убожество самообмана. И невольно начал сравнивать — кто выше, кто ниже, кто ближе к Богу, кто дальше. Это было почти машинальное движение ума, привычка сопоставлять и оценивать, которая живёт в каждом человеке. — Ты видишь их, — сказал Ангел. — Видишь, какие они есть на самом деле. Скажи мне теперь: кто из них спасётся? Кто войдёт в Царство Небесное? Симеон задумался. Вопрос был нелёгким, но в то же время казался очевидным. Конечно же, спасутся те, кто сияет светом добродетелей! Те, кто преуспел в подвиге, кто достиг святости. Разве не так? Но прежде чем он успел открыть рот, Ангел произнёс: — Знай же: спасётся тот, кто считает себя последним. Тот, кто почитает себя хуже всех. Потому что в Царство Божие не входят через превосходство, но через смирение. Не через осознание своих достижений, но через видение своего недостоинства. Слова эти поразили Симеона, словно молния. Он стоял, не в силах вымолвить ни слова, а Ангел продолжал: — Посмотри внимательнее. Вот этот инок, который кажется тебе едва ли не совершенным, который постится больше всех, который молится дольше всех, который знает наизусть половину Священного Писания. Ты думаешь, он близок к спасению? Но взгляни в его сердце — там живёт тонкая, почти незаметная гордость. Он сравнивает себя с другими и радуется, что превосходит их. Он считает себя достойным. И это его губит. — А вот этот брат, — продолжал Ангел, указывая на другого монаха, которого Симеон знал как человека простого, почти неучёного, не блиставшего никакими особенными подвигами. — Посмотри на него. Он спотыкается, он падает, он совершает ошибки. Но каждый раз, падая, он встаёт и идёт дальше. И самое главное — он считает себя последним, недостойнейшим из всех. Он не превозносится над братией. Он не судит других. Он плачет о своих грехах и не видит чужих. Вот этот человек ближе к Царству, чем тот первый, при всех его постах и молитвах. Симеон слушал, и в душе его происходил переворот. То, что он считал незыблемым, вдруг оказалось под сомнением. То, на что он опирался в своих суждениях, вдруг предстало в ином свете. Оказывается, не количество подвигов определяет близость к Богу, не число прочитанных молитв, не строгость поста. Всё это важно, всё это нужно — но лишь тогда, когда в основании лежит смирение. Подлинное, глубокое смирение, которое не позволяет человеку превозноситься, которое заставляет его видеть себя таким, каков он есть на самом деле — немощным, грешным, нуждающимся в милости Божией. — Помни это, Симеон, — сказал Ангел, и голос его был исполнен строгости и любви одновременно. — Дар рассуждения, о котором ты просишь, начинается именно здесь — с умения видеть себя последним. Потому что пока человек смотрит на других, сравнивая себя с ними, он не может правильно рассуждать. Он будет судить по внешнему, по видимому, а не по сути. Но тот, кто научился смирению, кто считает себя хуже всех, тот обретает истинное зрение. Он видит вещи такими, каковы они есть, потому что его взор не замутнён гордостью. — Иди теперь, — завершил Ангел, — и помни: блаженны нищие духом, яко тех есть Царствие Небесное. Нищие духом — это те, кто не имеет ничего своего, кто не полагается на собственные силы, кто считает себя последним. Они и есть первые в очах Божиих. Свет начал меркнуть, и Симеон ощутил, как возвращается в свою келью. Ангел исчез, но слова его остались — запечатлелись в сердце огненными письменами, которые уже невозможно было стереть. Когда утро пришло, и колокол позвал братию на молитву, Симеон встал с постели изменившимся человеком. Он шёл в церковь, и впервые за долгое время не думал о своих достижениях, о том, как он преуспел в подвиге, как он верен правилу. Вместо этого он думал о том, как мало он ещё знает, как далёк от подлинной святости, как много в нём ещё гордости, самолюбия, тщеславия. И странное дело: чем больше он видел в себе недостатков, тем легче становилось у него на душе. Словно с плеч свалилось тяжкое бремя — бремя необходимости быть лучше других, превосходить их, доказывать своё духовное превосходство. Теперь он знал: не в этом дело. Дело в том, чтобы идти своим путём, со смирением признавая свою немощь, со упованием взирая на милость Божию. С того дня Симеон изменился. Братия замечала это, хотя и не знала причины. Он стал тише, кротче, внимательнее к другим. Когда кто-то из иноков совершал ошибку, он не осуждал, но молился о нём. Когда кто-то превосходил его в каком-либо делании, он не завидовал, но радовался. Когда его самого хвалили, он смущался и отводил похвалу, говоря: «Я последний из всех вас, недостойнейший. Что во мне хорошего?» И удивительно: чем больше он умалял себя, тем больше возрастала в нём благодать. Чем меньше он думал о своих достижениях, тем стремительнее шло его духовное возрастание. Чем глубже было его смирение, тем яснее становилось его рассуждение. Так исполнилось то, о чём он молился. Дар рассуждения был дан ему — но не сам по себе, не как некая магическая способность, но через смирение. Потому что именно смирение и есть основание подлинной мудрости. Именно через него человек обретает способность видеть истину — истину о себе, истину о других, истину о Боге. Прошли годы. Симеон состарился, волосы его побелели, спина согнулась под тяжестью прожитых лет. Но до самого конца своих дней он хранил то, что открыл ему Ангел в ту памятную ночь. Он считал себя последним — искренне, без ложного смирения, без игры в унижение. Просто он видел себя таким, каков был на самом деле: немощным, грешным человеком, который спасается лишь милостью Божией, а не собственными заслугами. И когда пришёл его час отойти ко Господу, он умирал спокойно, без страха, с тихой улыбкой на устах. Братия, собравшаяся вокруг его одра, спрашивала: «Отче, что ты видишь?» И он отвечал: «Вижу милость. Великую милость Божию, которая покрывает всё моё недостоинство. Благословен Господь, не отвергший меня, последнего из грешников». Так и отошёл он — с миром, с благодарностью, с той несомненной надеждой на спасение, которая даётся смиренным. И братия, хоронившая его, понимала: перед ними был подлинный подвижник. Не потому, что он превзошёл всех в посте или в молитве, но потому, что он научился главному — смирению. Тому самому смирению, через которое и входят в Царство Небесное. А история эта передавалась потом из поколения в поколение, от отцов к детям, от старцев к ученикам. И каждый, кто слышал её, уносил с собой великий урок: спасается не тот, кто считает себя праведным, но тот, кто почитает себя последним. Не тот, кто превозносится своими подвигами, но тот, кто плачет о своём недостоинстве. Не тот, кто судит других, но тот, кто смиренно идёт своим путём, уповая не на себя, но на милость Божию. Так и живёт Церковь — на этом камне смирения, который полагали святые отцы, который и нам завещали хранить. Потому что без смирения всё прочее делание наше — лишь звук медный и кимвал звенящий. А со смирением даже самый малый подвиг становится драгоценным в очах Божиих. Блаженны нищие духом — те, кто считает себя последними. Яко тех есть Царствие Небесное. Источник: Авва Нил: «Блажен монах, который почитает себя хуже всех» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Ниле», изречение 8) Дополнительные святоотеческие свидетельства: Авва Пимен: «Если человек достигнет того состояния, о котором сказал апостол: для чистых все чисто (Тит 1,15), то увидит, что он сам хуже всякой твари» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Пимене», изречение 97) Авва Матой: «Пойди моли Бога, чтобы Он ниспослал в сердце твое скорбь и смирение; будь всегда внимателен к грехам своим; не осуждай других, а себя почитай ниже всех» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Матое», изречение 11) Авва Ор: «Венец монаха есть смиренномудрие» (Алфавитный Патерик, раздел «Об авве Оре», изречение 8) Литературная форма: Сюжет развёрнут в форме повествования на основе святоотеческого учения о спасительном смирении. Онлайн-источники для самостоятельного изучения: Алфавитный Патерик на сайте Азбука веры: https://azbyka.ru/otechnik/

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

Авва Сисой и искушение похвалой
15:22

Авва Сисой и искушение похвалой

Авва Сисой и искушение похвалой Пустыня Скит молчала. Лишь ветер перебирал песчинки, да изредка кричала хищная птица, высматривая добычу. В этой тишине, в маленькой каменной келье, жил старец Сисой — человек, о котором говорили по всему Египту. Говорили, что он провёл в пустыне более шестидесяти лет. Говорили, что видел ангелов. Говорили, что молитва его столь сильна, что однажды воскресил мёртвого. Говорили многое — но сам Сисой об этом никогда не говорил. Он просто жил. Молился. Плёл корзины. Ел раз в день — сухой хлеб и финики. Спал на голой земле. И когда к нему приходили за советом, отвечал просто, почти отрывисто, будто каждое слово давалось ему с трудом. В то утро к его келье направлялась группа молодых иноков. Семеро братьев из монастыря, что стоял в двух днях пути. Они шли увидеть легенду — аввы Сисоя, последнего ученика великого Антония Великого. Шли с трепетом и восхищением. Сисой сидел у входа в келью, перебирая финики. Руки его были узловаты, покрыты старческими пятнами. Лицо — изборождено морщинами, выжжено солнцем. Но глаза оставались ясными, пронзительными. Он увидел приближающихся издалека — семь фигур в грубых монашеских рясах, поднимающих облачко пыли. — Опять, — пробормотал он себе под нос. — Господи, за что Ты посылаешь мне это испытание? Братья подошли, поклонились до земли. — Авва Сисой, — сказал старший из них, инок лет тридцати с благоговением в голосе, — мы пришли получить твоё благословение. Мы слышали о твоей святости и хотим научиться у тебя. Сисой даже не поднял глаз от фиников. — Идите обратно, — сказал он. Братья переглянулись, растерянные. — Но авва... мы шли два дня через пустыню... — Значит, два дня обратно, — Сисой положил финик в рот и стал медленно жевать. — Незачем вам здесь быть. Молодой инок, самый юный из группы, лет двадцати, не выдержал: — Авва, мы слышали, что ты творишь чудеса! Что ты молитвой воскресил умершего отрока! Сисой наконец поднял глаза. Посмотрел на юношу долгим взглядом. — Кто тебе это сказал? — Все говорят, авва. По всему Египту знают. — Все ошибаются, — Сисой вернулся к финикам. — Не я воскресил. Бог воскресил. Я лишь молился. И то — плохо молился. Старший брат осторожно приблизился: — Авва, можно нам присесть? Мы устали с дороги. Сисой махнул рукой — мол, садитесь. Братья расположились на песке у его ног, как ученики у учителя. — Авва, — начал другой инок, — расскажи нам о своём пути. Как ты достиг такой святости? — Какой святости? — Сисой нахмурился. — Ты прожил в пустыне шестьдесят лет! Ты ученик самого Антония Великого! Ты постишься, молишься день и ночь! Разве это не святость? Сисой отложил финики. Встал — медленно, с трудом, как встают очень старые люди. Прошёл несколько шагов, остановился, глядя в сторону гор. — Послушайте меня внимательно, — сказал он, не оборачиваясь. — Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями и выгнали из этой пустыни. Братья замерли. — Авва, что ты говоришь? — прошептал старший. Сисой обернулся. Лицо его было серьёзно, почти сурово. — Я говорю правду. Вы думаете, что раз я здесь шестьдесят лет, значит, я свят? Вы думаете, раз я не ем мяса и сплю на земле, значит, я победил страсти? Он подошёл ближе, посмотрел каждому в глаза. — Вы не знаете, что творится в моём сердце. Вы не знаете, какие помыслы одолевают меня каждый день. Какая гордость. Какое тщеславие. Какой гнев. — Но авва, — начал было юноша, — ты же... — Замолчи, — оборвал его Сисой. — Не смей говорить того, чего не знаешь. Он снова сел на своё место. — Хотите знать правду? Вот она. Сегодня утром, когда я увидел вас издалека, знаете, о чём я подумал? Братья молчали. — Я подумал: "Опять пришли поклоняться мне. Опять будут хвалить. Будут просить совета, будто я что-то понимаю". И знаете, что я почувствовал? Никто не отвечал. — Удовольствие. Мне стало приятно, что обо мне знают. Что меня ищут. Что меня называют святым. Вот она — моя святость. Шестьдесят лет в пустыне, а я радуюсь похвале, как юнец радуется новой одежде. Старший брат осторожно возразил: — Но авва, разве это грех? Разве естественно не радоваться тому, что люди ценят твой подвиг? Сисой усмехнулся — горько, без радости. — Подвиг? Какой подвиг? Я сижу здесь не потому, что я герой. Я сижу здесь потому, что боюсь мира. Боюсь людей. Боюсь искушений, которым не смогу противостоять. Я прячусь в пустыне, как трус прячется от врага. — Это неправда, авва! — воскликнул юноша. — Ты молишься за весь мир! Твоя молитва спасает людей! Сисой посмотрел на него долгим взглядом. — Ты думаешь, я знаю, спасает ли моя молитва хоть кого-нибудь? Ты думаешь, я уверен, что Бог вообще слышит меня? — Но как же... воскрешение того отрока... — Отрока воскресил Бог, — жёстко сказал Сисой. — Не я. Я просто стоял рядом. И знаешь, о чём я думал, когда мальчик открыл глаза? Я думал: "Теперь все узнают. Теперь скажут, что я великий чудотворец". Вот о чём я думал. Не о славе Божией. О своей славе. Тишина повисла тяжёлая, неловкая. Наконец старший брат набрался смелости спросить: — Авва, неужели ты не знаешь, что ты близок к Богу? Неужели за шестьдесят лет молитвы и подвига ты не чувствуешь Его близости? Сисой долго молчал. Потом тихо, почти шёпотом, сказал: — Я не знаю, угодил ли я Богу хотя бы в одном деле. Братья ахнули. — Как это возможно? — воскликнул кто-то. — Ты постишься, молишься, живёшь в пустыне! Разве этого недостаточно? Сисой покачал головой. — Недостаточно. Потому что всё это я делаю не для Бога. Я делаю это для себя. Чтобы меня считали святым. Чтобы обо мне говорили. Чтобы вы вот так приходили и кланялись. Он встал, прошёл в келью, вынес кувшин с водой. — Пейте. Отдохните. А потом уходите. Братья пили молча, потрясённые. Тот образ святого старца, с которым они пришли, рушился на глазах. Вместо него перед ними стоял старик, говорящий о своих грехах с такой откровенностью, что становилось не по себе. Младший инок, юноша, который первым заговорил о чудесах, вдруг заплакал. — Авва, если ты говоришь, что ты грешник... то что же мы? Мы ведь только начали монашескую жизнь. Мы ещё слабы, ещё полны страстей. Если ты после шестидесяти лет считаешь себя недостойным, то у нас вообще нет надежды! Сисой подошёл к нему, положил руку на голову. — Вот теперь ты начинаешь понимать, — сказал он мягче. — Надежды у нас действительно нет. Если надеяться на себя. — Тогда на что надеяться? — На милость Божию. Только на неё. Он вернулся на своё место, снова взялся за финики. — Вы пришли сюда учиться святости. Но я не могу научить вас тому, чего сам не знаю. Я могу научить вас только одному — видеть свои грехи. Видеть свою немощь. Видеть своё недостоинство. — Но как же жить с этим знанием? — спросил старший брат. — Как не отчаяться? — Так и жить. Зная, что ты грешник, но Бог милостив. Зная, что ты немощен, но Бог силен. Зная, что ты ничего не достоин, но Бог даёт незаслуженное. Сисой положил финик в рот, прожевал, проглотил. — Вот вы говорите — я святой. А я каждую ночь лежу и думаю: угодил ли я Богу хоть в чём-то? Та молитва, что я читал утром — она была от сердца или по привычке? Тот пост, что я держу — он ради Бога или чтобы вы меня хвалили? То молчание, что я храню — оно от смирения или от гордости? Он посмотрел на них всех. — И знаете, что самое страшное? Я не знаю ответов на эти вопросы. Я честно не знаю. Может быть, всю жизнь я прожил в обмане. Может быть, всё, что я делал, было ради славы человеческой, а не Божьей. — Авва, — тихо сказал старший брат, — если ты так думаешь о себе... значит ли это, что ты действительно смиренный? Сисой засмеялся — коротко, без веселья. — Вот видишь? Даже сейчас ты пытаешься найти во мне добродетель. Даже в моём самоосуждении ты ищешь повод для похвалы. Нет, брат. Я не смиренный. Я просто вижу правду о себе. А правда такова: я грешник, едва держащийся на краю погибели. И только милость Божия не даёт мне упасть. Солнце клонилось к закату. Братья поднялись, собираясь в обратный путь. — Авва, — сказал юноша, — мы пришли за советом. Дай нам хоть одно слово на дорогу. Сисой задумался. — Одно слово? Хорошо. Вот вам слово: не верьте похвалам. Ни чужим, ни своим. Когда люди хвалят вас — не верьте, они не знают, что у вас в сердце. Когда вы сами хвалите себя — тем более не верьте, потому что сердце лукаво и обманывает само себя. — А чему верить? — Верьте только одному: вы — грешники, а Бог — милостив. Это единственная правда, которую я знаю за шестьдесят лет. Братья поклонились, попросили благословения. Сисой благословил их — быстро, почти неохотно, будто тяготился и этим. Когда они отошли на несколько шагов, младший оглянулся. Старец снова сидел у кельи, перебирая финики. Маленький, сгорбленный, одинокий. — Авва, — крикнул юноша, — мы будем молиться за тебя! Сисой поднял голову, усмехнулся: — Молитесь. Мне это очень нужно. Я сам за себя плохо молюсь. Братья шли обратно через пустыню молча. Каждый думал о своём. Наконец старший сказал: — Знаете, что я понял? Мы пришли к святому, а встретили грешника. Но теперь я думаю... может быть, именно поэтому он и святой? — Не понимаю, — сказал кто-то. — Святой не тот, кто считает себя святым. Святой — это тот, кто видит себя грешником. Авва Сисой видит. Поэтому Бог и близок к нему. Юноша шёл последним, оглядываясь время от времени. Вдали, у маленькой кельи, всё ещё сидела согбенная фигура старца. "Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями..." Эти слова врезались в память. И юноша вдруг понял: это и есть настоящее смирение. Не показное самоуничижение. А честный, трезвый взгляд на себя. Без прикрас. Без оправданий. А Сисой сидел у кельи до глубокой ночи. Звёзды зажглись над пустыней — яркие, холодные. Он смотрел на них и молился: — Господи, я прожил шестьдесят лет. Скоро умру. И до сих пор не знаю — угодил ли Тебе хоть в чём-то. Прими меня не по делам моим, а по милости Твоей. Аминь. Ветер принёс откуда-то запах цветущей акации. Где-то вдали выл шакал. Пустыня жила своей ночной жизнью. А старец Сисой сидел и думал о том, что завтра снова придут посетители. Снова будут хвалить. Снова будут называть святым. И снова ему придётся бороться с искушением поверить им. Самым трудным в пустыне было не голод, не жажда, не жара. Самым трудным была борьба с собственной гордостью. И эта борьба не кончалась никогда.

Аваа Пимен и спящий монах
29:20

Аваа Пимен и спящий монах

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала укореняться в сердцах человеческих, когда мученики ещё не успели остыть в своей крови, а исповедники носили на телах свежие раны за имя Христово, — в те благословенные и страшные времена многие оставляли мир и уходили в пустыню. Уходили не от страха, не от малодушия, но от великой жажды — жажды Бога Живого, жажды совершенства, жажды той чистоты сердечной, о которой говорил Спаситель: «Блаженны чистии сердцем, яко тии Бога узрят». Египетская пустыня приняла в свои бескрайние объятия тысячи таких искателей. Песчаные просторы, где человек оставался наедине с Богом и собственной душой, где не было ничего, что могло бы отвлечь от главного — от внутреннего делания, от той незримой брани, которую ведёт дух с плотью, ангелы с бесами, старый человек с новым. Здесь, в этой выжженной солнцем земле, рождалась великая мудрость — не книжная, не от учености происходящая, но та живая мудрость, которая передаётся от сердца к сердцу, от отца духовного к чаду, от опытного к начинающему. Среди множества подвижников, населявших египетскую пустыню, особенным уважением и благоговением пользовался авва Пимен — старец великий, муж совершенный в добродетелях, светильник, горящий не для себя, но для всех ищущих пути ко спасению. Долгие годы провёл он в безмолвии пустынном, в молитвах непрестанных, в трудах и подвигах, которые превосходили силы человеческие. Но не строгостью своей был он знаменит, не суровостью и не неумолимостью к немощам человеческим — напротив, отличался он удивительной рассудительностью, той редкой способностью видеть не только внешнее, но и внутреннее, не только поступок, но и сердечное расположение человека. При нём жила небольшая община монахов — человек двенадцать или пятнадцать, не больше. Каждый из них пришёл своим путём, каждый нёс свой крест, каждый боролся со своими страстями. Старец принимал всех, никого не отвергал, но и не потакал слабостям. Он умел различать — когда нужна строгость, а когда милость; когда нужно обличить, а когда промолчать; когда разбудить, а когда дать поспать. Среди братии был один молодой инок, которого мы назовём Иоанном. Пришёл он в пустыню год тому назад — пришёл с горящим сердцем, с пламенным желанием отдать всего себя Богу, со святым намерением достичь того совершенства, о котором читал в житиях святых. Юность его была полна сил, тело крепко, дух решителен — всё, казалось, благоприятствовало великим подвигам. И он предался им с той безоглядностью, с той жертвенностью, которая свойственна молодости. Он постился строже других, вкушая лишь немного хлеба и воды, и то не каждый день. Молился дольше всех, простаивая на службах от начала до конца, а после службы продолжая молитву в келье своей, где клал поклоны земные до тех пор, пока колени не начинали кровоточить. Спал мало — три, много четыре часа в сутки, считая сон роскошью, от которой надо отказаться ради Царствия Небесного. Работал не покладая рук — то плёл корзины из тростника, то носил воду из колодца, то таскал камни для ремонта стены — всё делал с усердием, с напряжением всех сил, думая, что так и надо, что святость достигается через насилие над собой. Авва Пимен наблюдал за ним издалека. Старец видел и ревность его, и искренность намерений, и чистоту сердечную — но видел и опасность, которая подстерегала молодого инока. Видел, что тот взял на себя бремя, превышающее силы его, что пытается в один год прожить то, что святые проживали десятилетиями. Видел, что юноша путает подвиг с самоистязанием, воздержание с истощением, рвение с безрассудством. Но молчал старец, не вмешивался, зная, что есть уроки, которым нельзя научить словом — их надо пережить самому, прочувствовать на собственном опыте, пропустить через своё сердце. И вот однажды случилось то, что должно было случиться. Была ночь — та самая египетская ночь, когда тьма ложится на землю как покрывало, когда звёзды загораются такими яркими, каких не увидишь в людных местах, когда воздух становится прохладным и приятным после дневного зноя. Братия собралась в церкви на полунощницу — ночное бдение, которое было установлено древними отцами как особое время молитвы, время, когда мир спит, а подвижник бодрствует, предстоя перед Богом. Церковь была невелика — скромное строение из необожжённого кирпича, с низким потолком и узкими окнами. Посреди её стоял аналой с Евангелием, на стенах висели простые иконы, написанные неискусной рукой, но с великой любовью. Свечи горели скупо — семь или восемь, не больше, ибо воск был дорог в пустыне, и берегли его. Но и этого света хватало, чтобы разглядеть лица молящихся — сосредоточенные, углублённые в себя, отрешённые от всего земного. Началось пение псалмов. Голоса братии — не обученные, не стройные, но искренние — возносились под своды церкви. Древние слова пророка Давида звучали на греческом языке, который был языком молитвы в этих краях. Слова о Боге, о грехе, о покаянии, о надежде, о спасении — слова, которые пелись уже сотни лет и будут петься ещё многие века. Иоанн стоял на своём обычном месте — у холодной стены, в углу, подальше от всех. Он нарочно выбрал это место, самое неудобное, думая, что дискомфорт приблизит его к Богу. Стоял прямо, старался не прислоняться к стене, держал себя в напряжении, пытаясь молиться не только устами, но и всем существом своим. Но тело имеет свои законы. Тело помнит о себе, даже когда дух готов забыть о нём. И вот что началось: сначала веки сделались тяжёлыми, словно налились свинцом. Иоанн моргал, пытаясь прогнать дремоту, открывал глаза пошире, напрягал волю. Помогало — но ненадолго. Потом голова начала клониться вперёд, шея расслаблялась, всё тело искало покоя. Он встряхивался, выпрямлялся, упирался затылком в холодную стену, надеясь, что холод разбудит его. И опять на несколько минут становилось легче — но потом всё повторялось снова. Шла борьба — невидимая, но настоящая. Борьба духа с плотью, воли с немощью, желания с возможностью. Иоанн сражался изо всех сил — но силы были на исходе. Месяцы недосыпания, постоянного напряжения, изнурительных трудов сделали своё дело. Организм требовал отдыха — требовал настойчиво, безоговорочно, властно. И воля сломалась. В какой-то момент — сам Иоанн не мог бы сказать, в какой именно — сознание отпустило его. Глаза закрылись, голова склонилась набок, тело, прислонившись к стене, обрело наконец тот покой, которого так долго искало. Он заснул — заснул прямо на службе, среди молящихся братьев, под пение псалмов. Феодор, стоявший неподалёку, заметил это почти сразу. Феодор был из тех монахов, для которых устав был священен. Он искренне верил, что спасение достигается через точное исполнение правил, через неукоснительное соблюдение всех установлений. И в его понимании то, что сейчас делал Иоанн — вернее, то, что с ним происходило — было вопиющим нарушением, почти кощунством. Спать на службе! Да разве можно такое допускать? Лицо Феодора приняло выражение строгое, почти суровое. Он сделал шаг в сторону спящего инока, уже протянул руку, чтобы растолкать его, вернуть в чувство, указать ему на недопустимость такого поведения. В его действиях не было злобы — была лишь уверенность, что он поступает правильно, что именно так и надо, что правило должно исполняться всегда и всеми. Но тут он поймал взгляд аввы Пимена. Старец стоял впереди всех, как обычно, и молился — но в этот момент он обернулся и посмотрел прямо на Феодора. Посмотрел не гневно, не грозно, не карающе — но с такой ясностью и определённостью, что слов не требовалось. В этом взгляде было всё: и запрет, и объяснение, и урок, и любовь. Феодор замер, рука его повисла в воздухе. Он не понимал — но доверял. Доверие к старцу, накопленное годами, оказалось сильнее его собственных убеждений. Авва Пимен едва заметно покачал головой: нет, не надо, не буди. И медленно, очень медленно поднёс палец к губам: тихо, молчи. Феодор опустил руку и отступил на своё место. В душе его кипели вопросы, боролись недоумение и послушание, но он подчинился. Он знал: старец мудрее. Старец видит то, чего не видят другие. Старец знает, что делает. Служба продолжалась. Псалмы сменялись молитвами, молитвы — чтениями, чтения — песнопениями. Время в ночной церкви текло особенно — не спеша, не торопясь, словно сама вечность заглядывала в эти скромные стены и наполняла пространство своим присутствием. Свечи потихоньку догорали, воск стекал, фитили трещали — но никто не обращал на это внимания. Молитва шла своим чередом. Иоанн спал. Спал глубоко, без сновидений, тем целительным сном, который приходит к истощённому телу. Дыхание его было ровным, спокойным. Лицо, обычно напряжённое и сосредоточенное, расслабилось, разгладилось, стало почти детским. В этом сне не было ничего показного, ничего нарочитого — это была просто усталость, взявшая своё. Авва Пимен время от времени оборачивался и бросал короткий взгляд на спящего инока. И каждый раз в глазах старца мелькало что-то такое, что трудно было определить словами. Не осуждение — нет. Не разочарование — тоже нет. Скорее какая-то отеческая нежность, смешанная с лёгкой печалью. Печалью о том, как часто люди в своей ревности забывают о мере, как пытаются достичь в год того, на что нужны десятилетия, как наносят себе раны, думая, что служат Богу. Старец знал: этот юноша не от лени заснул, не от нерадения о молитве, не от холодности сердечной. Он заснул от истощения. От того, что взял на себя больше, чем мог понести. От того, что спешил туда, куда надо идти медленно и осторожно. И разбудить его сейчас, при всех, указать ему на его немощь — значило бы нанести удар, от которого молодая душа могла не оправиться. Авва Пимен знал, что такое уныние. Знал, как эта страшная страсть подкрадывается незаметно, как входит в сердце через едва заметную щель, как разрастается потом, захватывая всё пространство души, превращая жизнь в пустыню безводную. Знал, что уныние убивает медленно, но верно — отравляя и молитву, и труд, и саму надежду на спасение. И не хотел старец, чтобы Иоанн впал в эту бездну. Лучше пусть проспит службу, чем потеряет веру в милосердие Божие. Так и прошли оставшиеся часы ночного бдения. Братия молилась, Иоанн спал, авва Пимен хранил его сон, как хранят что-то драгоценное и хрупкое. Наконец рассвет начал проникать сквозь узкие окна церкви. Сначала тьма за стёклами сделалась чуть менее плотной, потом появился серый свет, потом розоватый, и наконец первый луч солнца, острый и яркий, пронзил полумрак и лёг золотой полосой на каменный пол. Служба подходила к концу. Последние молитвы были произнесены, последний псалом пропет. Братия начала расходиться — кто-то в келью отдохнуть перед дневными трудами, кто-то сразу на работу, ибо дел в монастыре всегда было много. Иоанн проснулся от звука шагов и негромкого гула голосов. Он открыл глаза, не сразу сообразил, где находится и что произошло. Потом до него дошло — и ужас разлился по его лицу. Он заснул. Заснул на службе. При всех. При старце. Стыд обжёг его так, что он физически почувствовал жар, разливающийся по телу. Щёки запылали, дыхание участилось, в горле пересохло. Ему захотелось исчезнуть, раствориться, перестать существовать — лишь бы не встречаться взглядом с братьями, лишь бы не видеть их осуждения, лишь бы не предстать перед старцем со своим позором. Он попытался незаметно проскользнуть к выходу, но голос остановил его — тихий, негромкий, но отчётливо слышный в наступившей тишине: — Иоанн, останься. Нам нужно поговорить. Это был голос аввы Пимена. Молодой инок замер. Сердце его колотилось так, что казалось, все слышат. Медленно, словно приговорённый, идущий на казнь, он повернулся и направился к старцу. Авва Пимен стоял у алтаря, опираясь на свой посох. Лицо его было спокойным, как всегда — эта невозмутимость, выработанная десятилетиями молитвы, не покидала его ни в каких обстоятельствах. Но глаза... в глазах светилось что-то тёплое, почти нежное. Иоанн остановился в нескольких шагах, опустил взгляд в пол и замер в ожидании обличения. Молчание длилось долго — так долго, что становилось невыносимым. Наконец старец заговорил: — Подними глаза, чадо. Не бойся. Иоанн поднял голову. Слёзы уже стояли в его глазах. — Ты устал, — сказал авва Пимен. Не вопрос, не обвинение — просто констатация факта, произнесённая с великой мягкостью. Иоанн хотел возразить, сказать, что нет, что он в порядке, что это его вина, его грех, его немощь, которую он должен был преодолеть. Но слова не шли. Потому что это была правда. Он устал. Устал до самого дна своей души. — Сколько ты спишь каждую ночь? — спросил старец. — Три... может, четыре часа, — тихо ответил Иоанн. — А сколько постишься? — Ем раз в день. Иногда через день. Авва Пимен медленно кивнул. — И как давно ты так живёшь? — Месяцев шесть, наверное. Старец помолчал, собираясь с мыслями. Потом тяжело опустился на скамью, стоявшую у стены, и жестом пригласил Иоанна сесть рядом. Молодой инок сел, не смея поднять глаз. — Видишь ли, чадо, — начал авва Пимен, — есть две опасности, подстерегающие подвижника. Первая — это расслабление, нерадение, потакание страстям. Об этой опасности много говорят и пишут, её знают все. Но есть и вторая опасность, о которой говорят реже, хотя она не менее губительна. Это опасность чрезмерного рвения, неразумной ревности, того безрассудного подвига, который ломает человека, вместо того чтобы его укреплять. Он повернулся к Иоанну, и в его взгляде была такая глубина понимания, что молодой инок почувствовал: старец видит его насквозь, видит всё — и страхи, и надежды, и боль, и стремления. — Ты пришёл сюда год назад. Всего год. А пытаешься жить так, как живут те, кто здесь десятилетиями. Ты думаешь, что святость достигается через насилие над собой, через максимальное напряжение всех сил, через отказ от всего, что делает жизнь хоть сколько-нибудь переносимой. И в этом есть доля истины — но только доля. Потому что подвиг без рассудительности превращается в своеволие, пост без меры становится самоистязанием, а ревность без мудрости ведёт не к Богу, а к погибели. Слова старца падали в душу Иоанна, как камни в глубокий колодец — медленно, тяжело, но доставая до самого дна. — Ты заснул сегодня на службе, — продолжал авва Пимен. — Да, это случилось. И ты чувствуешь за это великий стыд. Но знаешь ли ты, почему я не разбудил тебя? Почему не позволил другим разбудить? Потому что я видел: если разбужу, если укажу тебе перед всеми на твоё падение, ты решишь, что ты недостоин, что Бог отвернулся от тебя, что все твои труды были напрасны. И тогда ты впадёшь в уныние — ту страшную страсть, которая убивает душу медленнее, но вернее, чем любой другой грех. Лучше пусть ты проспишь службу, чем потеряешь надежду на милосердие Божие. Иоанн не сдерживал больше слёз. Они текли по его лицу свободно, обильно — слёзы облегчения, благодарности, раскаяния. — Правило, — говорил старец, и голос его был мягким, но твёрдым, — правило существует не ради себя самого. Оно существует ради человека, чтобы помочь ему дойти до Бога. Но если правило начинает губить человека, если оно становится идолом, которому приносят в жертву здравый смысл, милосердие и саму любовь — то это уже не правило, а фарисейство. Господь пришёл не для того, чтобы дать нам новый закон, более строгий, чем ветхий. Он пришёл, чтобы освободить нас от власти закона, показать, что любовь выше всех правил, что милость торжествует над судом. Авва Пимен положил свою старческую руку на плечо Иоанна — руку лёгкую, почти невесомую, но в этом прикосновении была такая сила, такое благословение, что молодой инок почувствовал: что-то внутри него исцеляется, собирается, выравнивается. — Иди, чадо, — сказал старец тихо. — Иди в свою келью. Поспи сегодня как следует — часов десять, двенадцать, сколько потребуется. Потом поешь досыта, не скупясь. Дай телу своему восстановиться. А завтра начнёшь снова — но уже мудрее. Помни: путь к Богу долог. Он не измеряется днями и месяцами. Он измеряется всей жизнью. И на этом пути важно не то, как быстро ты бежишь, а то, в каком направлении идёшь. Важно не количество подвигов, а качество сердца. Важно не строгость правил, а глубина любви. Иоанн встал. Хотел что-то сказать, но слова не шли. Он только поклонился старцу — низко, в самую землю — и вышел из церкви. Солнце уже поднялось высоко. День вступил в свои права. Пустыня начинала накаляться, воздух дрожал от жара. Обычный день, ничем не отличающийся от тысячи других дней. Но для Иоанна этот день стал переломным. Он понял то, чего не понимал раньше: что Бог милостив. Что Он не требует от нас невозможного. Что путь к святости — это не спринт, а длинная дорога, на которой важно не упасть от усталости, а дойти до конца. Что рассудительность — это не слабость и не компромисс, а высшая мудрость, без которой все подвиги становятся бессмысленными. Он пришёл в свою келью, лёг на жёсткую циновку и заснул. Спал долго, глубоко, без тревожных снов. А когда проснулся, чувствовал себя не только отдохнувшим телом, но и обновлённым духом. Авва Пимен остался в церкви один. Он ходил между рядами, гасил свечи, убирал, готовил всё к следующей службе. Двигался медленно, с той неспешностью, которая свойственна старости и мудрости. И всё время молился — не вслух, не словами даже, а той непрестанной сердечной молитвой, которая стала для него дыханием души. Он молился за Иоанна. За то, чтобы юноша не сломался, чтобы нашёл правильный путь, чтобы понял, что святость — это не достижение человеческих усилий, а дар Божий, который подаётся смиренным. Молился за всех тех, кто пытается штурмовать небо, забывая, что в Царство Божие входят не приступом, а смирением. И в его молитве была великая любовь — та любовь, которая превыше всякого правила, которая умеет различать, когда надо требовать, а когда прощать, когда будить, а когда давать спать. Много лет прошло с того дня. Авва Пимен отошёл ко Господу, как отходят праведники — тихо, без страха, с молитвой на устах. Иоанн остался и сам стал старцем. К нему приходили молодые иноки, горящие тем же огнём, которым когда-то горел он сам. И он учил их не строгостью, а рассудительностью. Не правилом, а любовью. Передавал им ту мудрость, которую получил от аввы Пимена. И когда видел, что кто-то из молодых засыпает на службе от усталости, он не будил. Просто тихо молился за него. И после службы говорил с ним — не обличая, но наставляя, не карая, но врачуя. Так и передавалась эта мудрость из поколения в поколение. От сердца к сердцу. От отца к сыну. От учителя к ученику. Не через книги, не через правила, а через живой опыт любви. Потому что именно так и живёт Церковь — не законом, а благодатью. Не буквой, а духом. Не правилом, а милосердием. И в этом — великая тайна христианского подвижничества.

Пуговица

Пуговица

Жил один человек и жил он не очень хорошо – путано. Решил взяться за ум, делать добрые дела, спасать душу. Делал их, делал, а особенного изменения в себе к лучшему не замечал. Как-то он шел по улице, видит – у одной старушки пуговица с пальто оборвалась и упала на землю. Увидел и думает: «Да чего там! Пуговиц у нее еще хватит. Не поднимать же! Ерунда какая!» Но все-таки, кряхтя, поднял пуговицу, догнал старушку, отдал ей пуговицу и забыл об этом. Потом он умер, и видит: весы – слева его зло лежит, тянет вниз, а справа ничего нет, пусто! И зло перетягивает. – «Эх, - говорит себе человек, - и здесь не повезло!» Смотрит, Ангелы пуговицу кладут... И чаша с добрыми делами перевесила. – «Неужели одна эта пуговица все мои злые дела перетянула?» - Удивился человек. – Сколько добрых дел я сделал, а их и не видно!» И услышал, как Ангел говорит ему: «Из-за того, что ты гордился своими добрыми делами, они и пропали! А вот именно этой пуговицы, о которой ты забыл, хватило, чтобы ты от гибели спасся!»

Показано 10-18 из 19 рассказов (страница 2 из 3)