Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Авва Сисой и искушение похвалой
15:22

Авва Сисой и искушение похвалой

Авва Сисой и искушение похвалой Пустыня Скит молчала. Лишь ветер перебирал песчинки, да изредка кричала хищная птица, высматривая добычу. В этой тишине, в маленькой каменной келье, жил старец Сисой — человек, о котором говорили по всему Египту. Говорили, что он провёл в пустыне более шестидесяти лет. Говорили, что видел ангелов. Говорили, что молитва его столь сильна, что однажды воскресил мёртвого. Говорили многое — но сам Сисой об этом никогда не говорил. Он просто жил. Молился. Плёл корзины. Ел раз в день — сухой хлеб и финики. Спал на голой земле. И когда к нему приходили за советом, отвечал просто, почти отрывисто, будто каждое слово давалось ему с трудом. В то утро к его келье направлялась группа молодых иноков. Семеро братьев из монастыря, что стоял в двух днях пути. Они шли увидеть легенду — аввы Сисоя, последнего ученика великого Антония Великого. Шли с трепетом и восхищением. Сисой сидел у входа в келью, перебирая финики. Руки его были узловаты, покрыты старческими пятнами. Лицо — изборождено морщинами, выжжено солнцем. Но глаза оставались ясными, пронзительными. Он увидел приближающихся издалека — семь фигур в грубых монашеских рясах, поднимающих облачко пыли. — Опять, — пробормотал он себе под нос. — Господи, за что Ты посылаешь мне это испытание? Братья подошли, поклонились до земли. — Авва Сисой, — сказал старший из них, инок лет тридцати с благоговением в голосе, — мы пришли получить твоё благословение. Мы слышали о твоей святости и хотим научиться у тебя. Сисой даже не поднял глаз от фиников. — Идите обратно, — сказал он. Братья переглянулись, растерянные. — Но авва... мы шли два дня через пустыню... — Значит, два дня обратно, — Сисой положил финик в рот и стал медленно жевать. — Незачем вам здесь быть. Молодой инок, самый юный из группы, лет двадцати, не выдержал: — Авва, мы слышали, что ты творишь чудеса! Что ты молитвой воскресил умершего отрока! Сисой наконец поднял глаза. Посмотрел на юношу долгим взглядом. — Кто тебе это сказал? — Все говорят, авва. По всему Египту знают. — Все ошибаются, — Сисой вернулся к финикам. — Не я воскресил. Бог воскресил. Я лишь молился. И то — плохо молился. Старший брат осторожно приблизился: — Авва, можно нам присесть? Мы устали с дороги. Сисой махнул рукой — мол, садитесь. Братья расположились на песке у его ног, как ученики у учителя. — Авва, — начал другой инок, — расскажи нам о своём пути. Как ты достиг такой святости? — Какой святости? — Сисой нахмурился. — Ты прожил в пустыне шестьдесят лет! Ты ученик самого Антония Великого! Ты постишься, молишься день и ночь! Разве это не святость? Сисой отложил финики. Встал — медленно, с трудом, как встают очень старые люди. Прошёл несколько шагов, остановился, глядя в сторону гор. — Послушайте меня внимательно, — сказал он, не оборачиваясь. — Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями и выгнали из этой пустыни. Братья замерли. — Авва, что ты говоришь? — прошептал старший. Сисой обернулся. Лицо его было серьёзно, почти сурово. — Я говорю правду. Вы думаете, что раз я здесь шестьдесят лет, значит, я свят? Вы думаете, раз я не ем мяса и сплю на земле, значит, я победил страсти? Он подошёл ближе, посмотрел каждому в глаза. — Вы не знаете, что творится в моём сердце. Вы не знаете, какие помыслы одолевают меня каждый день. Какая гордость. Какое тщеславие. Какой гнев. — Но авва, — начал было юноша, — ты же... — Замолчи, — оборвал его Сисой. — Не смей говорить того, чего не знаешь. Он снова сел на своё место. — Хотите знать правду? Вот она. Сегодня утром, когда я увидел вас издалека, знаете, о чём я подумал? Братья молчали. — Я подумал: "Опять пришли поклоняться мне. Опять будут хвалить. Будут просить совета, будто я что-то понимаю". И знаете, что я почувствовал? Никто не отвечал. — Удовольствие. Мне стало приятно, что обо мне знают. Что меня ищут. Что меня называют святым. Вот она — моя святость. Шестьдесят лет в пустыне, а я радуюсь похвале, как юнец радуется новой одежде. Старший брат осторожно возразил: — Но авва, разве это грех? Разве естественно не радоваться тому, что люди ценят твой подвиг? Сисой усмехнулся — горько, без радости. — Подвиг? Какой подвиг? Я сижу здесь не потому, что я герой. Я сижу здесь потому, что боюсь мира. Боюсь людей. Боюсь искушений, которым не смогу противостоять. Я прячусь в пустыне, как трус прячется от врага. — Это неправда, авва! — воскликнул юноша. — Ты молишься за весь мир! Твоя молитва спасает людей! Сисой посмотрел на него долгим взглядом. — Ты думаешь, я знаю, спасает ли моя молитва хоть кого-нибудь? Ты думаешь, я уверен, что Бог вообще слышит меня? — Но как же... воскрешение того отрока... — Отрока воскресил Бог, — жёстко сказал Сисой. — Не я. Я просто стоял рядом. И знаешь, о чём я думал, когда мальчик открыл глаза? Я думал: "Теперь все узнают. Теперь скажут, что я великий чудотворец". Вот о чём я думал. Не о славе Божией. О своей славе. Тишина повисла тяжёлая, неловкая. Наконец старший брат набрался смелости спросить: — Авва, неужели ты не знаешь, что ты близок к Богу? Неужели за шестьдесят лет молитвы и подвига ты не чувствуешь Его близости? Сисой долго молчал. Потом тихо, почти шёпотом, сказал: — Я не знаю, угодил ли я Богу хотя бы в одном деле. Братья ахнули. — Как это возможно? — воскликнул кто-то. — Ты постишься, молишься, живёшь в пустыне! Разве этого недостаточно? Сисой покачал головой. — Недостаточно. Потому что всё это я делаю не для Бога. Я делаю это для себя. Чтобы меня считали святым. Чтобы обо мне говорили. Чтобы вы вот так приходили и кланялись. Он встал, прошёл в келью, вынес кувшин с водой. — Пейте. Отдохните. А потом уходите. Братья пили молча, потрясённые. Тот образ святого старца, с которым они пришли, рушился на глазах. Вместо него перед ними стоял старик, говорящий о своих грехах с такой откровенностью, что становилось не по себе. Младший инок, юноша, который первым заговорил о чудесах, вдруг заплакал. — Авва, если ты говоришь, что ты грешник... то что же мы? Мы ведь только начали монашескую жизнь. Мы ещё слабы, ещё полны страстей. Если ты после шестидесяти лет считаешь себя недостойным, то у нас вообще нет надежды! Сисой подошёл к нему, положил руку на голову. — Вот теперь ты начинаешь понимать, — сказал он мягче. — Надежды у нас действительно нет. Если надеяться на себя. — Тогда на что надеяться? — На милость Божию. Только на неё. Он вернулся на своё место, снова взялся за финики. — Вы пришли сюда учиться святости. Но я не могу научить вас тому, чего сам не знаю. Я могу научить вас только одному — видеть свои грехи. Видеть свою немощь. Видеть своё недостоинство. — Но как же жить с этим знанием? — спросил старший брат. — Как не отчаяться? — Так и жить. Зная, что ты грешник, но Бог милостив. Зная, что ты немощен, но Бог силен. Зная, что ты ничего не достоин, но Бог даёт незаслуженное. Сисой положил финик в рот, прожевал, проглотил. — Вот вы говорите — я святой. А я каждую ночь лежу и думаю: угодил ли я Богу хоть в чём-то? Та молитва, что я читал утром — она была от сердца или по привычке? Тот пост, что я держу — он ради Бога или чтобы вы меня хвалили? То молчание, что я храню — оно от смирения или от гордости? Он посмотрел на них всех. — И знаете, что самое страшное? Я не знаю ответов на эти вопросы. Я честно не знаю. Может быть, всю жизнь я прожил в обмане. Может быть, всё, что я делал, было ради славы человеческой, а не Божьей. — Авва, — тихо сказал старший брат, — если ты так думаешь о себе... значит ли это, что ты действительно смиренный? Сисой засмеялся — коротко, без веселья. — Вот видишь? Даже сейчас ты пытаешься найти во мне добродетель. Даже в моём самоосуждении ты ищешь повод для похвалы. Нет, брат. Я не смиренный. Я просто вижу правду о себе. А правда такова: я грешник, едва держащийся на краю погибели. И только милость Божия не даёт мне упасть. Солнце клонилось к закату. Братья поднялись, собираясь в обратный путь. — Авва, — сказал юноша, — мы пришли за советом. Дай нам хоть одно слово на дорогу. Сисой задумался. — Одно слово? Хорошо. Вот вам слово: не верьте похвалам. Ни чужим, ни своим. Когда люди хвалят вас — не верьте, они не знают, что у вас в сердце. Когда вы сами хвалите себя — тем более не верьте, потому что сердце лукаво и обманывает само себя. — А чему верить? — Верьте только одному: вы — грешники, а Бог — милостив. Это единственная правда, которую я знаю за шестьдесят лет. Братья поклонились, попросили благословения. Сисой благословил их — быстро, почти неохотно, будто тяготился и этим. Когда они отошли на несколько шагов, младший оглянулся. Старец снова сидел у кельи, перебирая финики. Маленький, сгорбленный, одинокий. — Авва, — крикнул юноша, — мы будем молиться за тебя! Сисой поднял голову, усмехнулся: — Молитесь. Мне это очень нужно. Я сам за себя плохо молюсь. Братья шли обратно через пустыню молча. Каждый думал о своём. Наконец старший сказал: — Знаете, что я понял? Мы пришли к святому, а встретили грешника. Но теперь я думаю... может быть, именно поэтому он и святой? — Не понимаю, — сказал кто-то. — Святой не тот, кто считает себя святым. Святой — это тот, кто видит себя грешником. Авва Сисой видит. Поэтому Бог и близок к нему. Юноша шёл последним, оглядываясь время от времени. Вдали, у маленькой кельи, всё ещё сидела согбенная фигура старца. "Если бы вы знали мои помыслы, вы бы побили меня камнями..." Эти слова врезались в память. И юноша вдруг понял: это и есть настоящее смирение. Не показное самоуничижение. А честный, трезвый взгляд на себя. Без прикрас. Без оправданий. А Сисой сидел у кельи до глубокой ночи. Звёзды зажглись над пустыней — яркие, холодные. Он смотрел на них и молился: — Господи, я прожил шестьдесят лет. Скоро умру. И до сих пор не знаю — угодил ли Тебе хоть в чём-то. Прими меня не по делам моим, а по милости Твоей. Аминь. Ветер принёс откуда-то запах цветущей акации. Где-то вдали выл шакал. Пустыня жила своей ночной жизнью. А старец Сисой сидел и думал о том, что завтра снова придут посетители. Снова будут хвалить. Снова будут называть святым. И снова ему придётся бороться с искушением поверить им. Самым трудным в пустыне было не голод, не жажда, не жара. Самым трудным была борьба с собственной гордостью. И эта борьба не кончалась никогда.

Аваа Пимен и спящий монах
29:20

Аваа Пимен и спящий монах

В те далёкие времена, когда христианская вера ещё только-только начинала укореняться в сердцах человеческих, когда мученики ещё не успели остыть в своей крови, а исповедники носили на телах свежие раны за имя Христово, — в те благословенные и страшные времена многие оставляли мир и уходили в пустыню. Уходили не от страха, не от малодушия, но от великой жажды — жажды Бога Живого, жажды совершенства, жажды той чистоты сердечной, о которой говорил Спаситель: «Блаженны чистии сердцем, яко тии Бога узрят». Египетская пустыня приняла в свои бескрайние объятия тысячи таких искателей. Песчаные просторы, где человек оставался наедине с Богом и собственной душой, где не было ничего, что могло бы отвлечь от главного — от внутреннего делания, от той незримой брани, которую ведёт дух с плотью, ангелы с бесами, старый человек с новым. Здесь, в этой выжженной солнцем земле, рождалась великая мудрость — не книжная, не от учености происходящая, но та живая мудрость, которая передаётся от сердца к сердцу, от отца духовного к чаду, от опытного к начинающему. Среди множества подвижников, населявших египетскую пустыню, особенным уважением и благоговением пользовался авва Пимен — старец великий, муж совершенный в добродетелях, светильник, горящий не для себя, но для всех ищущих пути ко спасению. Долгие годы провёл он в безмолвии пустынном, в молитвах непрестанных, в трудах и подвигах, которые превосходили силы человеческие. Но не строгостью своей был он знаменит, не суровостью и не неумолимостью к немощам человеческим — напротив, отличался он удивительной рассудительностью, той редкой способностью видеть не только внешнее, но и внутреннее, не только поступок, но и сердечное расположение человека. При нём жила небольшая община монахов — человек двенадцать или пятнадцать, не больше. Каждый из них пришёл своим путём, каждый нёс свой крест, каждый боролся со своими страстями. Старец принимал всех, никого не отвергал, но и не потакал слабостям. Он умел различать — когда нужна строгость, а когда милость; когда нужно обличить, а когда промолчать; когда разбудить, а когда дать поспать. Среди братии был один молодой инок, которого мы назовём Иоанном. Пришёл он в пустыню год тому назад — пришёл с горящим сердцем, с пламенным желанием отдать всего себя Богу, со святым намерением достичь того совершенства, о котором читал в житиях святых. Юность его была полна сил, тело крепко, дух решителен — всё, казалось, благоприятствовало великим подвигам. И он предался им с той безоглядностью, с той жертвенностью, которая свойственна молодости. Он постился строже других, вкушая лишь немного хлеба и воды, и то не каждый день. Молился дольше всех, простаивая на службах от начала до конца, а после службы продолжая молитву в келье своей, где клал поклоны земные до тех пор, пока колени не начинали кровоточить. Спал мало — три, много четыре часа в сутки, считая сон роскошью, от которой надо отказаться ради Царствия Небесного. Работал не покладая рук — то плёл корзины из тростника, то носил воду из колодца, то таскал камни для ремонта стены — всё делал с усердием, с напряжением всех сил, думая, что так и надо, что святость достигается через насилие над собой. Авва Пимен наблюдал за ним издалека. Старец видел и ревность его, и искренность намерений, и чистоту сердечную — но видел и опасность, которая подстерегала молодого инока. Видел, что тот взял на себя бремя, превышающее силы его, что пытается в один год прожить то, что святые проживали десятилетиями. Видел, что юноша путает подвиг с самоистязанием, воздержание с истощением, рвение с безрассудством. Но молчал старец, не вмешивался, зная, что есть уроки, которым нельзя научить словом — их надо пережить самому, прочувствовать на собственном опыте, пропустить через своё сердце. И вот однажды случилось то, что должно было случиться. Была ночь — та самая египетская ночь, когда тьма ложится на землю как покрывало, когда звёзды загораются такими яркими, каких не увидишь в людных местах, когда воздух становится прохладным и приятным после дневного зноя. Братия собралась в церкви на полунощницу — ночное бдение, которое было установлено древними отцами как особое время молитвы, время, когда мир спит, а подвижник бодрствует, предстоя перед Богом. Церковь была невелика — скромное строение из необожжённого кирпича, с низким потолком и узкими окнами. Посреди её стоял аналой с Евангелием, на стенах висели простые иконы, написанные неискусной рукой, но с великой любовью. Свечи горели скупо — семь или восемь, не больше, ибо воск был дорог в пустыне, и берегли его. Но и этого света хватало, чтобы разглядеть лица молящихся — сосредоточенные, углублённые в себя, отрешённые от всего земного. Началось пение псалмов. Голоса братии — не обученные, не стройные, но искренние — возносились под своды церкви. Древние слова пророка Давида звучали на греческом языке, который был языком молитвы в этих краях. Слова о Боге, о грехе, о покаянии, о надежде, о спасении — слова, которые пелись уже сотни лет и будут петься ещё многие века. Иоанн стоял на своём обычном месте — у холодной стены, в углу, подальше от всех. Он нарочно выбрал это место, самое неудобное, думая, что дискомфорт приблизит его к Богу. Стоял прямо, старался не прислоняться к стене, держал себя в напряжении, пытаясь молиться не только устами, но и всем существом своим. Но тело имеет свои законы. Тело помнит о себе, даже когда дух готов забыть о нём. И вот что началось: сначала веки сделались тяжёлыми, словно налились свинцом. Иоанн моргал, пытаясь прогнать дремоту, открывал глаза пошире, напрягал волю. Помогало — но ненадолго. Потом голова начала клониться вперёд, шея расслаблялась, всё тело искало покоя. Он встряхивался, выпрямлялся, упирался затылком в холодную стену, надеясь, что холод разбудит его. И опять на несколько минут становилось легче — но потом всё повторялось снова. Шла борьба — невидимая, но настоящая. Борьба духа с плотью, воли с немощью, желания с возможностью. Иоанн сражался изо всех сил — но силы были на исходе. Месяцы недосыпания, постоянного напряжения, изнурительных трудов сделали своё дело. Организм требовал отдыха — требовал настойчиво, безоговорочно, властно. И воля сломалась. В какой-то момент — сам Иоанн не мог бы сказать, в какой именно — сознание отпустило его. Глаза закрылись, голова склонилась набок, тело, прислонившись к стене, обрело наконец тот покой, которого так долго искало. Он заснул — заснул прямо на службе, среди молящихся братьев, под пение псалмов. Феодор, стоявший неподалёку, заметил это почти сразу. Феодор был из тех монахов, для которых устав был священен. Он искренне верил, что спасение достигается через точное исполнение правил, через неукоснительное соблюдение всех установлений. И в его понимании то, что сейчас делал Иоанн — вернее, то, что с ним происходило — было вопиющим нарушением, почти кощунством. Спать на службе! Да разве можно такое допускать? Лицо Феодора приняло выражение строгое, почти суровое. Он сделал шаг в сторону спящего инока, уже протянул руку, чтобы растолкать его, вернуть в чувство, указать ему на недопустимость такого поведения. В его действиях не было злобы — была лишь уверенность, что он поступает правильно, что именно так и надо, что правило должно исполняться всегда и всеми. Но тут он поймал взгляд аввы Пимена. Старец стоял впереди всех, как обычно, и молился — но в этот момент он обернулся и посмотрел прямо на Феодора. Посмотрел не гневно, не грозно, не карающе — но с такой ясностью и определённостью, что слов не требовалось. В этом взгляде было всё: и запрет, и объяснение, и урок, и любовь. Феодор замер, рука его повисла в воздухе. Он не понимал — но доверял. Доверие к старцу, накопленное годами, оказалось сильнее его собственных убеждений. Авва Пимен едва заметно покачал головой: нет, не надо, не буди. И медленно, очень медленно поднёс палец к губам: тихо, молчи. Феодор опустил руку и отступил на своё место. В душе его кипели вопросы, боролись недоумение и послушание, но он подчинился. Он знал: старец мудрее. Старец видит то, чего не видят другие. Старец знает, что делает. Служба продолжалась. Псалмы сменялись молитвами, молитвы — чтениями, чтения — песнопениями. Время в ночной церкви текло особенно — не спеша, не торопясь, словно сама вечность заглядывала в эти скромные стены и наполняла пространство своим присутствием. Свечи потихоньку догорали, воск стекал, фитили трещали — но никто не обращал на это внимания. Молитва шла своим чередом. Иоанн спал. Спал глубоко, без сновидений, тем целительным сном, который приходит к истощённому телу. Дыхание его было ровным, спокойным. Лицо, обычно напряжённое и сосредоточенное, расслабилось, разгладилось, стало почти детским. В этом сне не было ничего показного, ничего нарочитого — это была просто усталость, взявшая своё. Авва Пимен время от времени оборачивался и бросал короткий взгляд на спящего инока. И каждый раз в глазах старца мелькало что-то такое, что трудно было определить словами. Не осуждение — нет. Не разочарование — тоже нет. Скорее какая-то отеческая нежность, смешанная с лёгкой печалью. Печалью о том, как часто люди в своей ревности забывают о мере, как пытаются достичь в год того, на что нужны десятилетия, как наносят себе раны, думая, что служат Богу. Старец знал: этот юноша не от лени заснул, не от нерадения о молитве, не от холодности сердечной. Он заснул от истощения. От того, что взял на себя больше, чем мог понести. От того, что спешил туда, куда надо идти медленно и осторожно. И разбудить его сейчас, при всех, указать ему на его немощь — значило бы нанести удар, от которого молодая душа могла не оправиться. Авва Пимен знал, что такое уныние. Знал, как эта страшная страсть подкрадывается незаметно, как входит в сердце через едва заметную щель, как разрастается потом, захватывая всё пространство души, превращая жизнь в пустыню безводную. Знал, что уныние убивает медленно, но верно — отравляя и молитву, и труд, и саму надежду на спасение. И не хотел старец, чтобы Иоанн впал в эту бездну. Лучше пусть проспит службу, чем потеряет веру в милосердие Божие. Так и прошли оставшиеся часы ночного бдения. Братия молилась, Иоанн спал, авва Пимен хранил его сон, как хранят что-то драгоценное и хрупкое. Наконец рассвет начал проникать сквозь узкие окна церкви. Сначала тьма за стёклами сделалась чуть менее плотной, потом появился серый свет, потом розоватый, и наконец первый луч солнца, острый и яркий, пронзил полумрак и лёг золотой полосой на каменный пол. Служба подходила к концу. Последние молитвы были произнесены, последний псалом пропет. Братия начала расходиться — кто-то в келью отдохнуть перед дневными трудами, кто-то сразу на работу, ибо дел в монастыре всегда было много. Иоанн проснулся от звука шагов и негромкого гула голосов. Он открыл глаза, не сразу сообразил, где находится и что произошло. Потом до него дошло — и ужас разлился по его лицу. Он заснул. Заснул на службе. При всех. При старце. Стыд обжёг его так, что он физически почувствовал жар, разливающийся по телу. Щёки запылали, дыхание участилось, в горле пересохло. Ему захотелось исчезнуть, раствориться, перестать существовать — лишь бы не встречаться взглядом с братьями, лишь бы не видеть их осуждения, лишь бы не предстать перед старцем со своим позором. Он попытался незаметно проскользнуть к выходу, но голос остановил его — тихий, негромкий, но отчётливо слышный в наступившей тишине: — Иоанн, останься. Нам нужно поговорить. Это был голос аввы Пимена. Молодой инок замер. Сердце его колотилось так, что казалось, все слышат. Медленно, словно приговорённый, идущий на казнь, он повернулся и направился к старцу. Авва Пимен стоял у алтаря, опираясь на свой посох. Лицо его было спокойным, как всегда — эта невозмутимость, выработанная десятилетиями молитвы, не покидала его ни в каких обстоятельствах. Но глаза... в глазах светилось что-то тёплое, почти нежное. Иоанн остановился в нескольких шагах, опустил взгляд в пол и замер в ожидании обличения. Молчание длилось долго — так долго, что становилось невыносимым. Наконец старец заговорил: — Подними глаза, чадо. Не бойся. Иоанн поднял голову. Слёзы уже стояли в его глазах. — Ты устал, — сказал авва Пимен. Не вопрос, не обвинение — просто констатация факта, произнесённая с великой мягкостью. Иоанн хотел возразить, сказать, что нет, что он в порядке, что это его вина, его грех, его немощь, которую он должен был преодолеть. Но слова не шли. Потому что это была правда. Он устал. Устал до самого дна своей души. — Сколько ты спишь каждую ночь? — спросил старец. — Три... может, четыре часа, — тихо ответил Иоанн. — А сколько постишься? — Ем раз в день. Иногда через день. Авва Пимен медленно кивнул. — И как давно ты так живёшь? — Месяцев шесть, наверное. Старец помолчал, собираясь с мыслями. Потом тяжело опустился на скамью, стоявшую у стены, и жестом пригласил Иоанна сесть рядом. Молодой инок сел, не смея поднять глаз. — Видишь ли, чадо, — начал авва Пимен, — есть две опасности, подстерегающие подвижника. Первая — это расслабление, нерадение, потакание страстям. Об этой опасности много говорят и пишут, её знают все. Но есть и вторая опасность, о которой говорят реже, хотя она не менее губительна. Это опасность чрезмерного рвения, неразумной ревности, того безрассудного подвига, который ломает человека, вместо того чтобы его укреплять. Он повернулся к Иоанну, и в его взгляде была такая глубина понимания, что молодой инок почувствовал: старец видит его насквозь, видит всё — и страхи, и надежды, и боль, и стремления. — Ты пришёл сюда год назад. Всего год. А пытаешься жить так, как живут те, кто здесь десятилетиями. Ты думаешь, что святость достигается через насилие над собой, через максимальное напряжение всех сил, через отказ от всего, что делает жизнь хоть сколько-нибудь переносимой. И в этом есть доля истины — но только доля. Потому что подвиг без рассудительности превращается в своеволие, пост без меры становится самоистязанием, а ревность без мудрости ведёт не к Богу, а к погибели. Слова старца падали в душу Иоанна, как камни в глубокий колодец — медленно, тяжело, но доставая до самого дна. — Ты заснул сегодня на службе, — продолжал авва Пимен. — Да, это случилось. И ты чувствуешь за это великий стыд. Но знаешь ли ты, почему я не разбудил тебя? Почему не позволил другим разбудить? Потому что я видел: если разбужу, если укажу тебе перед всеми на твоё падение, ты решишь, что ты недостоин, что Бог отвернулся от тебя, что все твои труды были напрасны. И тогда ты впадёшь в уныние — ту страшную страсть, которая убивает душу медленнее, но вернее, чем любой другой грех. Лучше пусть ты проспишь службу, чем потеряешь надежду на милосердие Божие. Иоанн не сдерживал больше слёз. Они текли по его лицу свободно, обильно — слёзы облегчения, благодарности, раскаяния. — Правило, — говорил старец, и голос его был мягким, но твёрдым, — правило существует не ради себя самого. Оно существует ради человека, чтобы помочь ему дойти до Бога. Но если правило начинает губить человека, если оно становится идолом, которому приносят в жертву здравый смысл, милосердие и саму любовь — то это уже не правило, а фарисейство. Господь пришёл не для того, чтобы дать нам новый закон, более строгий, чем ветхий. Он пришёл, чтобы освободить нас от власти закона, показать, что любовь выше всех правил, что милость торжествует над судом. Авва Пимен положил свою старческую руку на плечо Иоанна — руку лёгкую, почти невесомую, но в этом прикосновении была такая сила, такое благословение, что молодой инок почувствовал: что-то внутри него исцеляется, собирается, выравнивается. — Иди, чадо, — сказал старец тихо. — Иди в свою келью. Поспи сегодня как следует — часов десять, двенадцать, сколько потребуется. Потом поешь досыта, не скупясь. Дай телу своему восстановиться. А завтра начнёшь снова — но уже мудрее. Помни: путь к Богу долог. Он не измеряется днями и месяцами. Он измеряется всей жизнью. И на этом пути важно не то, как быстро ты бежишь, а то, в каком направлении идёшь. Важно не количество подвигов, а качество сердца. Важно не строгость правил, а глубина любви. Иоанн встал. Хотел что-то сказать, но слова не шли. Он только поклонился старцу — низко, в самую землю — и вышел из церкви. Солнце уже поднялось высоко. День вступил в свои права. Пустыня начинала накаляться, воздух дрожал от жара. Обычный день, ничем не отличающийся от тысячи других дней. Но для Иоанна этот день стал переломным. Он понял то, чего не понимал раньше: что Бог милостив. Что Он не требует от нас невозможного. Что путь к святости — это не спринт, а длинная дорога, на которой важно не упасть от усталости, а дойти до конца. Что рассудительность — это не слабость и не компромисс, а высшая мудрость, без которой все подвиги становятся бессмысленными. Он пришёл в свою келью, лёг на жёсткую циновку и заснул. Спал долго, глубоко, без тревожных снов. А когда проснулся, чувствовал себя не только отдохнувшим телом, но и обновлённым духом. Авва Пимен остался в церкви один. Он ходил между рядами, гасил свечи, убирал, готовил всё к следующей службе. Двигался медленно, с той неспешностью, которая свойственна старости и мудрости. И всё время молился — не вслух, не словами даже, а той непрестанной сердечной молитвой, которая стала для него дыханием души. Он молился за Иоанна. За то, чтобы юноша не сломался, чтобы нашёл правильный путь, чтобы понял, что святость — это не достижение человеческих усилий, а дар Божий, который подаётся смиренным. Молился за всех тех, кто пытается штурмовать небо, забывая, что в Царство Божие входят не приступом, а смирением. И в его молитве была великая любовь — та любовь, которая превыше всякого правила, которая умеет различать, когда надо требовать, а когда прощать, когда будить, а когда давать спать. Много лет прошло с того дня. Авва Пимен отошёл ко Господу, как отходят праведники — тихо, без страха, с молитвой на устах. Иоанн остался и сам стал старцем. К нему приходили молодые иноки, горящие тем же огнём, которым когда-то горел он сам. И он учил их не строгостью, а рассудительностью. Не правилом, а любовью. Передавал им ту мудрость, которую получил от аввы Пимена. И когда видел, что кто-то из молодых засыпает на службе от усталости, он не будил. Просто тихо молился за него. И после службы говорил с ним — не обличая, но наставляя, не карая, но врачуя. Так и передавалась эта мудрость из поколения в поколение. От сердца к сердцу. От отца к сыну. От учителя к ученику. Не через книги, не через правила, а через живой опыт любви. Потому что именно так и живёт Церковь — не законом, а благодатью. Не буквой, а духом. Не правилом, а милосердием. И в этом — великая тайна христианского подвижничества.

Пуговица

Пуговица

Жил один человек и жил он не очень хорошо – путано. Решил взяться за ум, делать добрые дела, спасать душу. Делал их, делал, а особенного изменения в себе к лучшему не замечал. Как-то он шел по улице, видит – у одной старушки пуговица с пальто оборвалась и упала на землю. Увидел и думает: «Да чего там! Пуговиц у нее еще хватит. Не поднимать же! Ерунда какая!» Но все-таки, кряхтя, поднял пуговицу, догнал старушку, отдал ей пуговицу и забыл об этом. Потом он умер, и видит: весы – слева его зло лежит, тянет вниз, а справа ничего нет, пусто! И зло перетягивает. – «Эх, - говорит себе человек, - и здесь не повезло!» Смотрит, Ангелы пуговицу кладут... И чаша с добрыми делами перевесила. – «Неужели одна эта пуговица все мои злые дела перетянула?» - Удивился человек. – Сколько добрых дел я сделал, а их и не видно!» И услышал, как Ангел говорит ему: «Из-за того, что ты гордился своими добрыми делами, они и пропали! А вот именно этой пуговицы, о которой ты забыл, хватило, чтобы ты от гибели спасся!»

Новый год.

Новый год.

Растил, одевал, учил детей и думал, наверное, что это самое главное. А этого мало, человек ведь не поросенок. Ведь это же самое основное: из человека вырастить человека, а не едока. Человек, кем бы он ни был, и чем бы он не занимался, всегда будет человеком… Новый год , 2 января, вечер. Иду на отпевание усопшего. А сам думаю, а туда ли я иду? Адрес специально на бумажку не записал, понадеялся, что запомню. Номера телефона тоже нет, подтвердить вызов мне никто не сможет. Так что приходится полагаться только на память, ну и на интуицию, разумеется. Пятый этаж, ни на входе в подъезд, ни возле квартиры никаких свидетельств о присутствии покойника. Хотя, сейчас это обычное дело. Боятся люди разных неожиданностей. Мне знакомый батюшка рассказывал: у них в городке люди не стали заносить домой крышку от гроба, и оставили её на ночь у входа в подъезд А какие-то шутники решили позабавиться и утащили эту крышку. Утром хватились, а крышки нет. Что делать, где искать? Хоть плач. И тут звонок: это не вашу крышку несут наши факелоносцы? У них возле дороги ещё в советские годы поставили несколько таких привычных всем нам фигур. Как обычно, тётка с веслом, кто-то там с ядром, и бегущие факелоносцы. Несколько бегунов, все вместе, несущие один на всех горящий факел. Тётка с веслом и метатель ядра уже рассыпались и исчезли со своих постаментов, а бегуны всё ещё бегут. Вот туда, к факелоносцам эти клоуны и затащили крышку от гроба. Когда несчастные плакали и снимали крышку, вокруг памятника стояли и смеялись какие-то люди. Прежде чем позвонить в дверь прислушался, а вдруг я ошибся? Представьте себе картинку: вы весело, ничего не подозревая, отмечаете праздник «Новый год», а к вам вваливается батюшка в черной одежде и при этом совершенно трезвый: «Это у вас тут покойник?» Легко с ума можно сойти, да еще при нашей всеобщей мнительности и суеверии. Помню, это ещё в годы моей юности к нам в военный городок привезли из Афгана «Груз 200», причём перед самым Новым годом. У нас тогда молодой офицер погиб, снайпер застрелил. И непонятно: то ли, случайно он высунулся, то ли, из-за того письма, что про жену из дому получил. Причём, не знаю уж по чьей вине, но родителей о том, что сын погиб и его домой везут, заранее не предупредили. Те готовятся праздник праздновать, стол накрыли, шампанское охлаждаться поставили. Слышат им в дверь звонят, думали, соседи поздравлять пришли. Открывают, а за дверями такая беда… Вот ведь как в жизни бывает… Прислушался, действительно за дверью поют, громкие радостные голоса. Точно ошибся. А что делать? Другого адреса у меня всё равно нет. Может рискнуть? Спрашивать ничего не буду, а только поздравлю народ, словно я «дед Мороз», и скажу: «Ой, простите люди добрые, ошибся», – а дальше стану действовать по обстановке. Звоню, открывают. Смотрю: из кухни в коридор тянется длинный стол за столом человек пятнадцать, все выпившие и довольные. Сразу видно, времени зря не теряют. Я выпаливаю заготовленную тираду, а мне в ответ под общий восторг: – Нет-нет, – не ошибся! Помогают раздеться и, протиснувшись между столом и стенкой, я иду в зал. Вхожу, действительно, в большой комнате в полнейшем одиночестве стоит на столе гроб, и в нём тело пожилого мужчины. Это дед и отец тем, кто в это время пьёт и веселился за дверью. Приглашаю народ помолиться, думаю: сейчас все встанут и пойдут, – но не тут-то было! Никто даже не шелохнулся, и уж тем более, не стал вставать. Только, как-то все поскучнели и враз замолчали. Веселье оборвалось, наступило тягостное молчание, и это на Новый-то год! И я почувствовал себя тем крокодилом, из детского стишка, который у детей солнышко отобрал. Родственники стали переглядываться между собой и о чём-то шептаться. А потом ко мне подошел молодой мужчина, ростом выше меня на голову с большими, и без сомнения, сильными руками. Он вежливо, но крепко обнял меня за плечи и попросил пройти с ним в другую комнату. Мы сели на диван, и тогда он спросил: – Батюшка, сколько тебе надо? Я его сперва не понял, но потом сообразил. Вопрос о пожертвовании за исполняемую требу всегда для меня неприятен, хотя служу уже давно. Как и во сколько можно оценить молитву? Для меня это всегда остается загадкой. Потому никогда не назначаю плату, а принимаю пожертвование, – и только в том случае, если меня об этом спрашивают. Как правило, все требы оформляются за свечным ящиком и не мною, но эти люди телефонным звонком вызвали священника на дом, и заранее в церковь не приходили, – оно и понятно – Новый год. Я сказал об обычной сумме пожертвования, принятого у нас в храме. Мужчина, видимо сын усопшего, достал внушительную пачку крупных купюр и отсчитал деньги: – Батюшка, вот здесь в два раза больше. И у меня к тебе просьба: – ты уж сам там чего придумай, только, пожалуйста, иди отсюда, не порти нам праздник… Я шел по улице и не знал, что мне делать, плакать или смеяться? Жалко было умершего старика. Еще не закопали, а уже забыли. Если ты не нужен даже самым близким тебе людям, то кому ты вообще нужен? Закопают, как старую ветошь и забудут. Никто за тебя никогда не помолится… Хотя, кого здесь винить? Скорее всего, сам и виноват: растил, одевал, учил детей и думал, наверное, что это самое главное. А этого мало, человек ведь не поросенок. Ведь это же самое основное: из человека вырастить человека, а не едока. Человек, кем бы он ни был, и чем бы он не занимался, всегда будет человеком, а едок, каких бы он жизненных высот не достиг, так никогда и не поднимется выше уровня едока.

Показано 10-13 из 13 рассказов (страница 2 из 2)