Видео-рассказы

Духовные истории и свидетельства, которые вдохновляют и поучают

Авва Исаак и Ангел у порога
12:40

Авва Исаак и Ангел у порога

Древний патерик, гл. 9, п. 5 («О том, что должно остерегаться, чтобы никого не осуждать») В Фиваидской пустыне, что лежала в верховьях Нила, где днём песок обжигал дыханием, а ночью дарил прохладу и такие чистые звёзды, каких не знают города, жил в уединении авва Исаак, родом из Фив. Предание не сохранило ни года его рождения, ни имён его наставников; известно лишь, что был он человеком строгой жизни, привыкшим к безмолвию, к труду рук и к долгой молитве, и что дни его текли ровно и тихо, одинаковые, как зёрна чёток. Но и самым строгим затворникам случается порой покидать свои кельи. По какой нужде оставил однажды Исаак пустыню, предание не говорит; сказано лишь, что пришёл он в киновию. Так называлась обитель, где иноки жили сообща, по одному уставу, под одним кровом, за одной трапезой, в отличие от тех, кто, подобно Исааку, избрал путь уединения. После безмолвия, где слышны были только ветер да собственное дыхание, обитель встретила его ровным гулом человеческой жизни: шагами по каменным плитам, голосами братии, звоном, зовущим на молитву и разливающимся над крышами, запахом хлеба и тёплой глины. Так человек, долго проживший в одиночестве, входит в многолюдный дом: радуется людям, но и чувствует странную тесноту, и глаза его невольно замечают то, что глаза живущих здесь давно перестали видеть. И вот здесь, среди этой жизни, увидел он брата, впавшего в грех. Можно вообразить эту минуту: двор обители, залитый послеполуденным светом, чей-то опущенный взгляд, чья-то неловкая, торопливая походка человека, который знает, что на него смотрят. Падение не нуждалось в объяснениях; оно было видно сразу, как видна трещина на стене, и Исаак, привыкший к ясности пустыни, где всё названо своими именами, не стал отводить глаз. Какой именно это был грех, патерик умалчивает, и в этом молчании заключена, быть может, особая мудрость. Рассказчик словно намеренно отводит наше внимание от чужой вины и направляет его туда, где оно должно быть: ведь важно не то, в чём согрешил тот, другой, но что произошло в душе самого Исаака в ту минуту, когда он это увидел. А произошло то, что случается с каждым из нас и так привычно, что мы почти не замечаем: он осудил. Не было ни гневной речи, ни громкого обличения, ни единого слова не приводит предание, но внутри, в тайнике сердца, был вынесен приговор, быстрый и, казалось бы, справедливый. Ведь грех был очевиден; ведь Исаак, проживший жизнь в строгости, знал цену падению и знал, чего стоит удержаться; ведь так естественно, видя чужую слабость, ощутить рядом с нею собственную твёрдость, и в этом ощущении есть что-то почти приятное, что-то, отчего становится теплее, как от внезапно найденной опоры. Осуждение редко приходит к нам в образе зла. Оно является под видом трезвого суждения, едва ли не добродетельной ревности о правде, и тем опаснее, что совесть, обманутая этим обличьем, молчит. Он возвратился в пустыню. Можно представить себе его дорогу, хотя предание не описывает её: песок, нагретый солнцем и отдающий тепло даже тогда, когда светило клонится к закату, длинные тени, ложащиеся на землю синими полосами, прямая линия горизонта и мерный шаг человека, который идёт домой и ничего не подозревает. Ветер, поднявшись к вечеру, заметал его следы так же тихо, как заметает время иные дни, о которых после невозможно вспомнить, что в них было главным. Он был спокоен, и это спокойствие было самым горьким в его положении, ибо покоя в нём не было вовсе, было лишь забвение о только что свершившемся внутри. Так бывает, когда в доме погашен свет и кажется, что наступила тишина, а на самом деле просто никто не слышит, как тикают часы. Но когда подошёл он к своей келье, у дверей её стоял Ангел Господень. Не гость и не случайный путник, а посланник Божий преградил ему вход, и слова его были коротки и неумолимы: «Не пущу тебя войти». Келья, в которой столько раз находил он тишину и утешение, оказалась закрытой для него; порог, который он переступал привычнее, чем делал вдох, вдруг стал границей, за которую нельзя ступить. Не снаружи заперли эту дверь, а изнутри, и ключ был в его собственной руке, хотя он не помнил, когда повернул его. Исаак остановился, не доходя нескольких шагов, как останавливается человек, внезапно увидевший то, чего не ждал: свет заходящего солнца ложился на плечи Ангела, и тень от двери падала на песок длинной, неподвижной чертой. Он хотел сделать шаг и не смог. Он умолял Ангела сказать, какая тому причина. В этой мольбе не было ни упрёка, ни обиды; он не оправдывался и не спорил, но искренне не понимал, потому что совесть его была ещё слепа. Он искал в памяти день, час, минуту, где могла прятаться его вина, и не находил ничего: ни неисполненного правила, ни поспешного слова, ни нарушенного обета. Великий подвижник не знал, что с ним случилось, потому что осуждение не оставило в его сознании следа, как не оставляет следа лёгкое дуновение, пронёсшееся над водой. Тогда Ангел произнёс то, что стало жалом, пронзившим самую сердцевину осуждения: «Бог послал меня к тебе и говорит: спроси его, куда велит Мне бросить падшего брата?» В этом вопросе была вся глубина случившегося. Не было в нём ни обличения, ни угрозы, лишь недоумённая простота, обращённая к тому, кто присвоил себе право решать. Ибо, осудив, Исаак сделал больше, чем просто подумал дурное о ближнем: он занял место Судии. А где судья, там и приговор, а где приговор, там и исполнение, и вот ему предлагалось самому назвать место, куда надлежит отбросить того, кого он осудил. Довольно было вопроса, чтобы человек увидел собственный поступок целиком, как видит лицо своё в воде, ставшей внезапно неподвижной. Тишина, наступившая после этих слов, длилась недолго, но в ней успела пройти вся жизнь Исаака: годы поста и бдений, все те ночи, когда он был уверен, что приблизился к Богу, и вот оказалось, что можно столько лет идти к Нему и одним взглядом отойти далеко. И он увидел. Увидел, что сам стоит на этом же песке, под тем же небом, нуждаясь в том же милосердии; что не ему известно, какая слеза пролита в тайне, какое раскаяние уже зреет в душе согрешившего, какая милость уже простирается к нему. Всё это было сокрыто от Исаака, потому что не ему принадлежало. Он не стал ни рассуждать, ни искать смягчающих обстоятельств, ни говорить о том, что грех, в конце концов, действительно имел место. Тотчас повергся он на землю, так сказано в предании, и в этом «тотчас» слышится всё: и мгновенность прозрения, и полная готовность сердца, и то, что истинное покаяние не нуждается в долгих приготовлениях. «Согрешил пред Тобою, прости мне!» Не перед братом, не перед Ангелом, но перед Тобою: перед Тем, Чьё место он невольно занял. И Ангел сказал ему: «Встань, Бог простил тебе; но впредь берегись осуждать кого-либо, прежде нежели Бог осудит его». Заметим, как мало слов потребовалось для прощения и как много для урока. Ангел не корит, не напоминает о годах подвига, не взвешивает вину; он лишь возвращает человека на его место, на землю, откуда видно и своё собственное лицо, и лицо ближнего. Прощение здесь приходит так же быстро, как пришло покаяние, и в этой быстроте, словно в зеркале, отражается то милосердие, которое Исаак на мгновение забыл. Так заканчивается эта краткая повесть, и о дальнейшем она не говорит ничего. Не рассказано, что стало с тем падшим братом, каким вошёл Исаак в свою келью и что чувствовал в ту ночь. Мы можем лишь догадываться, что дверь отворилась перед ним, что он вошёл в ту же тесную келью, где стояли циновка и кувшин с водой, где ничто не переменилось, кроме самого хозяина, и что молитва, поднявшаяся в тот вечер из его сердца, была иной, чем все прежние: не ровной и привычной, а тихой, как бывает тиха молитва человека, которому открылась его собственная немощь. Но, быть может, именно потому эта история и запомнилась так надолго: в ней нет ничего лишнего. Один человек, один порог, один вопрос, и целая наука о том, как устроено человеческое сердце. Ни чудес, ни страшных видений, лишь самое обыкновенное, что случается в любой обители и в любом доме: человек взглянул на другого и решил, что знает, чего тот стоит. Мудрость эта выше строгости, потому что строгость, лишённая смирения, легко превращается в суд; она знает, что мера, которою мы мерим других, обращается и на нас, и что Церковь живёт не приговорами, а милостью. Дверь же эта стоит перед каждым. Она может быть в пустыне и в городе, в обители и в доме, и Ангел, преграждающий вход, не всегда виден глазом. Но вопрос его звучит и по сей день, тихий и неумолимый, и тот, кто сумеет расслышать его вовремя, не будет нуждаться в том, чтобы стоять на пороге долго. ________________________________________ Источник: Древний патерик, изложенный по главам (Apophthegmata Patrum), гл. 9 «О том, что должно остерегаться, чтобы никого не осуждать», п. 5. Ссылка: https://azbyka.ru/otechnik/Zhitija_svjatykh/drevnij-paterik/9 Примечание о тексте. Из источника взяты: Исаак из Фив пришёл в киновию, увидел падшего брата и осудил его; по возвращении в пустыню у дверей его кельи стоял Ангел и не впускал; вопрос «куда велит Мне бросить падшего брата?»; немедленное покаяние Исаака; слова Ангела в конце. Всё остальное (описание пустыни, дороги, обители, внутренняя жизнь героя, размышления) литературная разработка. Не названы вид греха, имена других лиц, судьба падшего брата: в источнике этого нет.

В ожидании обоза
14:32

В ожидании обоза

Три дня отец Николай ждал на постоялом дворе у городской заставы, пока подойдёт обоз с лесом, — три дня, показавшиеся ему длиннее трёх месяцев, три дня хождения от окна к окну, от вопроса к вопросу, обращённого то к хозяину постоялого двора, то к случайным проезжим, не встречали ли те на дороге подводы с дубовым тёсом. Дорога от его прихода до уездного города тянулась через два больших села и один сосновый бор, и в иное время это расстояние не показалось бы ему ни долгим, ни утомительным, — но сейчас, в ожидании того, ради чего он приехал, каждый час тянулся тяжело, как тянется телега, увязшая в осенней распутице. Село его, небольшое, в тридцать с небольшим дворов, стояло на отшибе, вдали от больших дорог, и храм в нём был ветхий, деревянный, срубленный ещё дедами нынешних прихожан, — а вот иконостас в этом храме уже давно требовал полной перестройки: старые доски рассохлись, потрескались, кое-где источились жучком, и всякий, кто входил в церковь на праздничную службу, невольно замечал эту ветхость, стыдную для дома Божия. Три года отец Николай собирал по копейке, по полтине с каждого прихожанина, три года откладывал и свои скудные средства, три года договаривался с плотниками и резчиками — и вот, наконец, настал день, когда собранных денег хватило на заказ доброго дубового леса для нового иконостаса, привезти который должен был знакомый торговец из уездного города, обещавший подобрать самый лучший, самый сухой и крепкий тёс. Отец Николай был человеком горячим по природе своей, легко воспламеняющимся сердцем, — и сам знал за собою эту немощь, и сам с нею боролся, но борьба эта давалась ему нелегко, ибо унаследовал он её, как видно, от отца своего, тоже некогда служившего сельским священником и отличавшегося тою же пылкостью, тем же нетерпением духа, что не однажды смущало паству и заставляло скорбеть о нём его собственных духовников. На проповедях отец Николай говорил прихожанам о кротости и долготерпении с истинным красноречием, приводя примеры из житий святых мужей, — но стоило самому ему столкнуться с несправедливостью, с обманом, с досадной помехой на пути к доброму делу, как вся эта проповеданная им кротость отступала в единый миг, точно тень, отогнанная внезапным светом, и на смену ей приходило то самое пылкое, унаследованное нетерпение, укротить которое он пытался всю свою сознательную жизнь. Наконец, на четвёртый день, обоз прибыл, и отец Николай, едва завидев знакомые телеги, въезжающие в торговые ряды, поспешил туда, чувствуя, как сердце его наполняется давно копившейся радостью: наконец-то, наконец-то будет чем обновить храм к весеннему празднику, наконец-то прихожане перестанут стыдливо отводить глаза от рассохшихся досок старого иконостаса. Торговые ряды в тот час были полны народа — гомонили продавцы, зазывая покупателей, скрипели телеги, мычал скот в дальнем конце площади, и во всём этом многолюдном, шумном торжище отец Николай, невысокий, худощавый, в потёртой рясе, пробирался к знакомому возу, ведомый одним лишь нетерпеливым желанием увидеть, наконец, свой долгожданный лес. Но то, что он увидел, откинув рогожу, укрывавшую доски, заставило его замереть на месте, а после — вспыхнуть таким гневом, какого он не испытывал уже давно. Дубовый тёс, обещанный ему сухим и крепким, оказался наполовину подменён — под верхним слоем добрых, ровных досок скрывались доски гнилые, трухлявые, изъеденные сыростью, годные разве что на растопку печи, но никак не на резное убранство храма. Не в силах сдержать себя, отец Николай схватил ближайшую из этих гнилых досок и, потрясая ею над головой, закричал так, что голос его разнёсся над всей торговой площадью, заставив обернуться десятки любопытных глаз: — Обман! Меня обманули! Три года копил приход на этот лес, три года ждали, а мне подсунули гнильё вместо доброго дерева! Кто это сделал?! Кто посмел так надругаться над храмом Божиим?! Хозяин обоза, немолодой уже торговец, знавший отца Николая не первый год и не раз честно с ним торговавшийся, побледнел, растерянно оправдываясь, что он сам ничего не знает, что доски отбирал и укладывал его помощник, — и, обернувшись, кликнул того самого помощника, мальчишку лет пятнадцати, худого, испуганного, с растрёпанными светлыми волосами, торопливо подбежавшего на зов хозяина. И вот на этого-то мальчишку, не разбираясь, точно ли его вина в подмене или же вина чужая, дорожная, случившаяся где-нибудь на постоялом дворе, где обоз стоял без присмотра, — на него-то и обрушился весь гнев отца Николая, не рассудивший, не сдержавшийся, не пожелавший в тот миг ни минуты промедления, чтобы разобраться в истинной причине случившегося. — Это ты укладывал доски?! Ты подменил добрый лес на гниль?! — кричал он, тыча в мальчишку трухлявой доской, и голос его, обычно звучавший с амвона мягко и наставительно, теперь гремел над рыночной площадью так, что торговцы из соседних рядов начали останавливаться, глядя на разгорающийся скандал с тем особым, жадным любопытством, каким смотрит толпа на всякое чужое несчастье. — Отвечай! Или совесть потерял вовсе, коли у Бога воруешь! Мальчишка, побледнев, начал было лепетать что-то про дорогу, про постоялый двор, про то, что доски он укладывал с вечера, а наутро телеги уже стояли по-иному, — но отец Николай, ослеплённый первым порывом обиды и гнева, не желал слушать никаких объяснений, продолжая обличать паренька перед всей собравшейся толпой, и толпа эта, падкая на зрелища, начала уже посмеиваться, отпуская колкости в адрес незадачливого торгового помощника. Хозяин обоза, не заступаясь за мальчишку — не желая, видно, ссориться с уважаемым в округе священником, — лишь хмурился всё сильнее, и по этому его хмурому, наливающемуся тяжёлым, недобрым молчанием лицу отец Николай, будь он в ту минуту спокойнее, мог бы прочесть, какая участь ждёт мальчишку по возвращении домой. Не сразу, не вдруг, но постепенно, когда первый пыл его гнева начал иссякать, отец Николай развернулся и, не взяв ни единой доски из привезённого обоза, ушёл прочь с рыночной площади, оставив за спиной шум, смешки зевак и опустошённого, дрожащего от пережитого позора мальчишку. Три недели спустя, направляясь по своим делам через тот же уездный город, отец Николай случайно узнал от знакомого дьячка, что мальчишка тот, помощник торговца, вскоре после памятного случая на торгу был жестоко бит собственным отцом, обвинившим его в воровстве и позоре перед всем городом, — бит так, что неделю не мог подняться с постели, — и что после этого случая мальчишка сбежал из отцовского дома, найдя себе временный приют у дальней родни, отказавшись возвращаться к торговому делу, которому его обучал отец. Узнав это, отец Николай почувствовал, как земля будто качнулась под его ногами, — ибо только теперь, спустя три недели, он вспомнил и оправдания мальчишки про дорогу и про постоялый двор, и хмурое, недоброе молчание хозяина обоза, и то, с какой поспешностью сам он, не разобравшись, обрушил на невинную, в сущности, голову весь свой гнев, копившийся тремя годами ожидания и несбывшихся надежд. Он вспомнил тогда, как часто проповедовал прихожанам о том, что гнев, не сдержанный в самом начале, опаляет не только того, на кого изливается, но и самого гневающегося, — и вспомнил, устыдившись, слова, слышанные им ещё в семинарии от одного строгого, немногословного наставника, читавшего им однажды поучения аввы Дорофея о раздражительности: что душа, попускающая себе смущаться и негодовать, уподобляется человеку, подкладывающему дрова в костёр, — чем дольше он медлит погасить первую искру, тем жарче и неудержимее разгорается пламя, обращаясь под конец в тлеющие, долго не остывающие уголья злопамятства. Тогда, в семинарские годы, слова эти казались ему отвлечённым, хотя и красивым назиданием; теперь же, узнав о судьбе избитого, изгнанного из дома мальчишки, он понял их совсем иначе — как приговор собственной несдержанности, обернувшейся чужой, ни в чём не повинной болью. Не сразу, не вдруг, но с твёрдой решимостью отец Николай отправился искать того мальчишку, обошёл дальнюю родню, о которой рассказывал дьячок, и нашёл его, наконец, в маленькой полутёмной каморке при мастерской одного бондаря, где паренёк тот работал теперь подмастерьем, сторонясь людей и избегая всякого разговора о случившемся на рыночной площади. Отец Николай, увидев его — худого, замкнутого, с давним ещё, не до конца сошедшим синяком под глазом, — не стал в этот раз повышать голос, не стал требовать объяснений, но, сняв шапку и низко поклонившись мальчишке, сказал ему тихо, с тем самым смирением, которого не сумел найти в себе три недели назад на торговой площади: — Прости меня, отрок. Я обидел тебя незаслуженно, не разобравшись в правде, обрушил на тебя гнев, копившийся во мне вовсе не по твоей вине. По моей несдержанности пострадал ты от родного отца, и в том — грех мой тяжкий, за который прошу у тебя прощения. Мальчишка, не ожидавший такого от священника, накричавшего на него при всей рыночной толпе, долго молчал, не веря услышанному, а после, неожиданно для самого себя, заплакал — не от прежней обиды, но от того особого облегчения, что приходит к человеку, чья боль наконец услышана и признана. И в этих слезах, пролитых в тесной каморке бондарной мастерской, было куда больше исцеления, нежели во всяком гневном обличении, ибо кроткое слово, сказанное с искренним раскаянием, воистину способно погасить пламя обиды скорее, нежели самая яростная буря негодования. С той поры отец Николай, чувствуя в себе прежнюю вспыльчивость, всякий раз, едва ощутив первый её жар, поднимающийся к горлу, вспоминал избитого мальчишку и его слёзы в тесной каморке, и это воспоминание служило ему надёжной уздой, останавливающей готовое сорваться с языка резкое, необдуманное слово. Он выхлопотал для паренька место при церковной мастерской своего же прихода, взяв его под свою опеку, и научился за долгие месяцы этого попечения тому, чему не сумели научить его многие годы семинарских наставлений: что кротость, явленная вовремя, спасает не только того, к кому она обращена, но и самого гневающегося, избавляя его душу от того тяжкого потрясения, какое неизменно следует за всякой невоздержанной, необдуманной вспышкой. Новый иконостас в его храме поставили лишь на следующий год — доброе дерево для него отец Николай отбирал уже сам, лично, без спешки и без гнева, приезжая на торг не один раз, но столько, сколько требовалось, чтобы удостовериться в честности каждой доски, — и, глядя впоследствии на этот отстроенный, наконец, иконостас, он думал уже не столько о трёх годах терпеливого ожидания, сколько о той иной, куда более трудной перемене, что совершилась за это время в его собственном сердце, научившемся, наконец, гасить пламя кротким словом прежде, чем оно успеет опалить кого-либо, кроме самого гневающегося. ________________________________________ Изречение: «Как вылитая вода погашает сильно горящее пламя, так и слово, сказанное с кротостью, утишает гнев, воспламенённый сильнее огня в печи, вследствие чего происходит двоякая для нас польза: этим и сами мы обнаруживаем в себе кротость, и, успокоив раздражительный дух брата, спасаем от потрясения его рассудок.» — Иоанн Златоуст

Не смей!
14:22

Не смей!

— Не смей повторять это никому! — вырвалось у Галины Степановны раньше, чем она успела прикусить язык, и слова эти, отразившись от высоких библиотечных стеллажей, прозвучали в пустом читальном зале куда громче, чем ей самой хотелось. Но крикнуть — не значит остановить. Слово, однажды выпущенное на волю, подобно птице, вырвавшейся из клетки: уже не поймать его обратно, не втолкнуть назад в грудь, сколько ни хватайся вслед руками. И в тот самый вечер, ещё до разговора с Ниной Фёдоровной, Галина Степановна уже успела обронить те же слова, ещё не оформленные, ещё сырые, но уже достаточно ядовитые, — в раздевалке спортивного зала, коллеге по фамилии Лидия, женщине куда менее сдержанной на язык и куда более падкой до чужих секретов, чем сама Галина Степановна себя считала. Библиотека в этот час, ближе к вечеру, была почти пуста — лишь несколько школьников доделывали за дальним столом рефераты да старушка-библиотекарь Нина Фёдоровна перебирала карточки в потрёпанном каталожном ящике, — и провинциальная эта тишина, обжитая запахом старой бумаги и пыли, казалась вовсе не тем местом, где рождаются громкие, резкие слова. Но Галина Степановна, тренер детской спортивной школы, привыкла говорить громко — таков был её голос после двадцати лет тренировок на школьном стадионе, где иначе просто не докричаться до разбегающихся мальчишек, — и потому даже здесь, среди книжных полок, речь её звучала так, будто произносилась с трибуны. Была она женщиной решительной, крепкой, привыкшей командовать и не терпящей возражений, и в этой решительности крылась не только сила её характера, но и его слабость, о которой сама Галина Степановна долгое время не подозревала. Она воспитала не одно поколение борцов и лёгкоатлетов, знала едва ли не каждую семью в районе, — и знание это, накопленное годами общения с родителями своих учеников, незаметно для неё самой превратилось из простой осведомлённости в потребность делиться этим знанием, в удовольствие от того особого веса, который придаёт человеку обладание чужой тайной. "Я же не со зла, — говорила она себе, — просто люди должны знать правду." И под этим оправданием скрывалась страсть куда менее благородная — страсть распускать о людях дурную молву, приправленную будто бы благим намерением предостеречь. Накануне, в раздевалке, она случайно услышала обрывок чужого телефонного разговора — обрывок, из которого можно было понять, что у нового тренера из соседней школы, молодого, недавно приехавшего из области, в прошлом случилась некая скверная история, за которую его будто бы едва не отстранили от работы с детьми. Подробностей она толком не расслышала, смысла произошедшего не поняла до конца, — но услышанного оказалось достаточно, чтобы в душе её родилось острое, почти сладостное желание передать эту новость дальше. И Лидии, столкнувшись с ней у входа в раздевалку, она обронила несколько фраз — обронила легко, между делом, как обронивают монету, не задумываясь о том, куда та закатится. В библиотеку она пришла уже после, чтобы поговорить с Ниной Фёдоровной, и разговор их, как это часто бывало, свернул на то же самое. — А ты знаешь, — начала было Галина Степановна, понизив голос до заговорщицкого шёпота, — что там за история с этим новеньким из области? Говорят, его чуть не выгнали за... — А ты сама-то слышала эту историю, или пересказываешь с чужих слов? — спросила Нина Фёдоровна тихо, не отрываясь от каталожных карточек, и в вопросе этом не было ни упрёка, ни любопытства — лишь спокойное, будничное ожидание ответа. Галина Степановна открыла рот, чтобы ответить, — и вдруг обнаружила, что ответить ей нечего: она не слышала этой истории сама, не видела ни одного документа, ни одного свидетеля, лишь обрывок чужого разговора в раздевалке да собственное воображение, дорисовавшее остальное. Она поняла в этот миг, что уже готова была подтвердить с полной уверенностью то, чего сама не знала, — и от этого понимания ей стало не по себе. — Не смей повторять это никому! — вырвалось у неё вдруг, и слова эти были обращены уже не столько к Нине Фёдоровне, сколько к самой себе, к той части, что всё ещё рвалась договорить начатое. Она замолчала, чувствуя, как густо заливает лицо краска стыда, и, возвращаясь домой в тот вечер, поклялась себе, что впредь ни одного слова не скажет о человеке, не удостоверившись прежде в его правдивости собственными глазами. Но слово это опоздало на несколько часов. Лидия, женщина хоть и не злая, но лёгкая на язык, уже успела пересказать услышанное собственной сестре, а та — соседке по подъезду, чей сын как раз ходил в секцию к молодому тренеру, — и каждый пересказ, точно снежный ком, катящийся с горы, обрастал новыми, всё более мрачными подробностями, которых не было и в помине в первоначальном, случайно подслушанном обрывке разговора. Не прошло и недели, как по всему району зашептались, что новый тренер будто бы был уволен из прежней школы за нечто постыдное, связанное с детьми, — хотя ни одна живая душа, включая саму Галину Степановну, положившую этому шёпоту начало, не знала истинных обстоятельств дела. Развязка настигла её в четверг, на тренировке. Мать одного из мальчиков, занимавшихся у молодого тренера, — женщина взволнованная, растерянная, с покрасневшими от бессонной ночи глазами, — пришла забрать документы сына, отказываясь от дальнейших занятий, и, стоя у порога спортивного зала, громко, не сдерживая слёз, требовала объяснить ей, что за слухи ходят по району об этом человеке, которому она доверила своего ребёнка. Директор школы, вызванный этим шумом, вышел растерянный, не понимая, откуда взялась эта внезапная буря, а сам молодой тренер, стоявший чуть поодаль, побледневший, не находил слов для оправдания против того, чего сам толком не понимал, — против тени, брошенной на него неизвестно кем и неизвестно за что. Галина Степановна, случайно оказавшаяся в тот день в этом же зале — привела своих учеников на совместную тренировку, — стояла в стороне и смотрела на эту сцену с тем особым, леденящим чувством, которое настигает человека, узнающего в чужой беде дело своих собственных рук. Она видела, как мальчик, тот самый, чью мать теперь уводили из зала, стоит в стороне, не понимая, за что забирают его из секции, которую он полюбил всем сердцем за последние месяцы, и как молодой тренер, привыкший к терпеливому, ровному обращению с детьми, впервые за долгое время не находит в себе сил ответить на вопросы директора внятно, до того потрясён обрушившимся на него, ниоткуда взявшимся позором. Не сразу, не вдруг, но с мучительной ясностью Галина Степановна поняла, что слух этот, обрубленный в самом начале её собственным окриком в библиотеке, всё же успел вырваться на волю раньше, чем она сумела его остановить, и что теперь он живёт собственной, уже неподвластной ей жизнью, причиняя вред тому самому человеку, о котором она позволила себе судить, не зная и десятой доли истины. Она подумала было отойти в сторону, сделать вид, что дело её вовсе не касается, — и в этом первом, малодушном движении узнала прежнюю свою привычку прятаться за молчанием тогда, когда следовало бы говорить, точно так же, как прежде не умела молчать тогда, когда следовало бы держать язык за зубами. Но случай представился ей уже через несколько дней, на родительском собрании, куда её пригласили как старейшего, наиболее уважаемого тренера района — обсудить создавшуюся вокруг молодого коллеги ситуацию. Зал был полон, родители сидели рядами, взволнованные, многие требовали от администрации немедленных объяснений, и в этом накалённом, гудящем, как растревоженный улей, помещении одна из матерей, та самая соседка, пересказавшая слух дальше, поднялась с места и, дрожащим от негодования голосом, повторила уже совершенно исказившуюся, обросшую чужими домыслами версию событий, будто бы услышанную "от верных людей", и версия эта была уже настолько далека от первоначального, случайно подслушанного обрывка, что напоминала совершенно иную, куда более чёрную историю. И вот тогда, в этом зале, полном чужих, взволнованных лиц, Галина Степановна поднялась со своего места, чувствуя, как дрожат её собственные, привыкшие командовать колени, — поднялась не потому, что кто-то принуждал её к этому, а потому, что впервые за долгие годы поняла: молчание её теперь было бы вторым, ещё более тяжким грехом, довершающим первый. Голос её, обычно такой уверенный, прозвучал непривычно тихо, почти надломленно: — Эти слухи пошли от меня. Я случайно услышала обрывок чужого разговора, ничего толком не поняла, но не удержалась и передала дальше, приукрасив то, чего сама не знала. Простите меня. Я виновата перед вами всеми, а больше всего — перед ним. И, повернувшись к молодому тренеру, сидевшему у стены с застывшим, каменным от долгих дней незаслуженного позора лицом, она произнесла ещё несколько слов — трудных, тяжело дававшихся ей слов признания в том, что вся история, обрушившаяся на него, не имеет под собой никакого достоверного основания, кроме её собственной несдержанности и её собственной готовности судить о чужой жизни по обрывкам подслушанного. В зале повисла тишина, тяжёлая, гудящая, как тишина после грозы, — и в этой тишине Галина Степановна стояла, не пряча глаз, принимая на себя всю тяжесть направленных на неё взглядов, ибо понимала теперь, что истинное искупление сказанного не может свершиться украдкой, в кулуарах, в тихом разговоре с глазу на глаз, но требует такого же открытого, такого же громкого признания, каким было и само злоречие. Легче было бы промолчать и дать искажённой лжи жить своей жизнью, легче было бы отойти в сторону, сославшись на то, что она ведь предупреждала Нину Фёдоровну никому не рассказывать, — но истинное врачевание языка не терпит подобных половинчатых оправданий, оно требует полной, безоговорочной расплаты за каждое неосторожно брошенное слово. Мать, забравшая было сына из секции, привела его обратно на следующей же неделе, и молодой тренер, хоть и не сразу, но простил Галине Степановне причинённую боль, понимая, что признание её далось ей куда труднее, чем далась бы ему самому долгая, изнурительная тяжба за собственное доброе имя. Но сама Галина Степановна, глядя на то, как мальчик снова выходит на татами, уже не испытывала прежнего облегчения победителя, вернувшего утраченное равновесие, — вместо этого пришло иное, более тихое и более глубокое чувство: понимание того, что каждое произнесённое ею слово отныне будет взвешено куда строже, чем прежде, ибо она узнала на собственном горьком опыте, сколь тяжек бывает путь от небрежно брошенной фразы до чужой, ни в чём не повинной боли. С той поры, встречая на районных соревнованиях родителей своих учеников — тех, что, как и она прежде, с готовностью подхватывали пересуды и наговоры о чужих семьях, — Галина Степановна научилась молчать там, где прежде непременно вставила бы своё слово, — не из робости, не из равнодушия, но из твёрдого, выстраданного убеждения, что чужие тайны и чужие грехи не подлежат суду того, кто узнал о них лишь обрывками, из чужих уст. И тренерская её твёрдость, прежде находившая выход в громких, не всегда справедливых словах о ближних, обратилась теперь на иное дело — на терпеливое воспитание в самой себе того трудного, но самого ценного из всех умений: умения держать язык в узде даже тогда, когда вокруг него уже сомкнулись жадные до чужой славы уши. Она вспомнила вдруг слова, что слышала когда-то давно, ещё в юности, от своей бабушки, читавшей вслух старую, пожелтевшую книгу с житиями, — слова преподобного Исаака Сирина, тогда пролетевшие мимо ушей, как пролетает мимо ребёнка всё, что сказано не вовремя, но осевшие в памяти и всплывшие теперь, после пережитого стыда, во всей своей полноте: наблюдающий за языком своим вовек не будет им обманут и предан. Тогда, в детстве, слова эти казались ей отвлечённым назиданием, произнесённым на языке иного, далёкого мира; теперь же она понимала их так, как понимает их лишь тот, кто сам поплатился за собственное неосторожное слово, — ибо однажды сказанное, как показала ей сама жизнь, возвращается не только на голову сказавшего, но и на голову того, о ком сказано.

За жизнь
12:33

За жизнь

Принято у нас, священников, служащих в храмах, особенно настоятелей, называть «ангелами». Это нормальное явление, тем более, что имеет основание в Священном Писании. А нашему храму, повезло, у нас не один, положенный по штату «ангел», в моём лице, а целых два. И под вторым ангелом мы понимаем нашу старосту Нину. Помните, в том смешном фильме про стройку, на которой происходили забавные приключения Шурика и хулигана Феди? Как в конце фильма Федя на все предложения потрудиться, всё время выходит вперёд, и кричит: «Я»! Вот это про нашу Нину. Нужно в храме подежурить: «Я»! Нужно посидеть у постели больного после операции: «Я»!. Помочь похороны организовать одинокого старичка, и ещё во множестве других подобных ситуаций, это постоянное и неизменное: «Я»! Человеку уже под 60, а она не признаёт выходных, ей не нужна зарплата. Летом, где Нина? На куполе где-нибудь со строителями. Как-то к нам с Волги приехали двое рубщиков, они у нас церковный дом рубили. Здоровые такие мужики, степенные, окают. Слышу, кричат испуганно: «Батюшка! Ты посмотри, куда Нина забралась». А она на одном из малых куполов, это всего-то метров 17, работу у жестянщиков принимает. А ведь когда-то и мыслей у неё о Боге не было. Всегда была душой коллектива, членом профкома, солисткой самодеятельного хора. И так до тех пор, пока Господь однажды не посетил тяжелейшей болезнью. Когда человек слышит о таком страшном диагнозе, то он воспринимает его как приговор. «Хирург, — говорит она, — перед тем как оперировать, размечая предстоящее операционное поле, произнёс: «Жалко такую грудь резать, но по-другому нельзя». Вспоминает дни послеоперационной терапии, как тяжело было. Однажды подняла голову с подушки, а все волосы на ней и остались. «Лежу, вся в слезах, надежды никакой». В этот самый момент заходит заведующая отделением к ним в палату и говорит: «Девочки, поверьте моему опыту, если хотите жить, идите в церковь, молитесь, просите Бога. За жизнь бороться нужно». «Я тогда пришла в наш кафедральный собор, — рассказывает, — а никого не знаю, ни одного святого. Смотрю на фрески. Кому молиться, как? Ни одна молитва на ум не приходит. Подхожу к одной иконе, на ней изображён пустынник. Теперь-то я Иоанна Крестителя ни с кем не спутаю. А тогда увидела, что уж больно истощённый у него вид, ноги совсем тонкие. И говорю ему: «Святой человек, у тебя такие тоненькие ножки, ты наверно настоящий святой, помолись обо мне, я жить хочу. Только сейчас понимать стала, что такое жизнь, и как она мне ещё нужна. Оглянулась на прожитое, а вспомнить нечего. Я теперь по-другому жить буду. Обещаю тебе, помоги мне, святой человек». Через какое-то время молитва, бесхитростная, но такая, какой можно молиться только в самые тяжёлые минуты жизни, захватила её. Женщина полностью растворилась в ней. Помнит, что от долгого стояния стали натирать туфли. Тогда она их скинула и стояла на железных плитах босиком, не чувствуя холода. Вдруг слышит: «Владыка, благословите попросить её уйти»? Только тогда она, придя в себя, огляделась вокруг глазами полными слёз. Она и не заметила, как началась и уже достаточно долго идёт вечерняя служба, что Владыка стоит практически рядом с ней, а священники окружают её. Святитель ответил: «Не трогайте её, вы же видите, человек молится. А мы ради этого сюда и приходим». Оказалось, что из всех, кто тогда лежал с Ниной в палате, она одна единственная услышала слова врача и пошла в церковь. Остальные, кто стал нетрадиционными методами лечиться, кто по экстрасенсам и колдунам поехал. Чуть ли не в первый же день по возвращении из больницы домой, Нина пришла в наш храм. Тогда он был ещё совершенно другим. Только недавно срубили берёзки с крыши, и закрыли деревянными заплатками проломанные полы. Она подошла к Распятию, встала перед Ним на колени и сказала: «Господи, я не выйду отсюда, только оставь мне жизнь. Я обещаю, что буду служить Тебе до конца». И, буквально, месяца через три, Нину, ещё совсем больного человека, выбирают старостой. Как трудно восстанавливать храм, особенно если этот храм стоит в селе. Как трудно ходить по кабинетам и постоянно просить о помощи, а когда ты ещё сам продолжаешь проходить химиотерапию, это тяжелее втройне. Рассказывает: «Пришла в одно строительное управление, прошу знакомого мастера: «Гена, помоги. Батюшка служит, а с потолка осколки кирпича чуть ли не в чашу падают, оштукатурьте нам хотя бы алтарь, чтобы служить можно было. Деньги будем со служб собирать, и постепенно расплатимся». Отказал мне мастер, хоть и хороший знакомый: «Нина, у меня заказчики серьёзные, хорошие деньги платят, не буду я за копейки, по мелочам людей распылять». Прошло месяцев семь, ну не больше. Поехала в область к своему врачу. Иду по коридору, смотрю мужчина, лицо вроде знакомое, только очень уж измождено болезнью. Подхожу к нему, Гена! «Дорогой ты мой, что ты здесь делаешь»!? Обнялись, поплакали вместе. «Нина, я всё тебя вспоминаю, как ты ко мне приходила. А я, дурак, отказался. Эх, была бы возможность повернуть время назад, поверишь, сам бы своими руками всё в храме сделал, никому бы не доверил». Вот только за одни эти слова мы его поминаем, за это покаяние в конце жизни. Помните как у Иоанна Златоустаго на Пасху: «Бог и намерения целует». Порой болезнь приходит внезапно, и совсем не обязательно, что она посылается тебе в наказание. Нет, это может быть и предложением человеку остановиться в потоке суеты и задуматься о вечном. Болезнь заставляет человека осознать, что он смертен, и ему возможно уже недолго осталось, и что в последние месяцы, или годы жизни, ещё нужно постараться успеть сделать самое главное, ради чего и пришёл в это мир. И тогда, кто-то обретает веру и спешит в храм, а кто-то, увы, напротив — бросается во все тяжкие. Удивительные истории порой случаются с людьми, которых присылают к нам на работу. Как-то трудилась у нас бригада каменщиков. Среди них был один пожилой рабочий, звали его Виктор. Когда они уже заканчивали кладку, он неожиданно отказался от денег. Мне об этом мастер сказал, так, мол, и так, отказывается человек от заработанного. Я с ним тогда разговаривал, не стесняйтесь, мол, возьмите деньги, всякий труд должен быть оплачен. А он: «не возьму, и точка». Через полгода у Виктора прихватило сердечко, и он скоропостижно скончался. Наша староста, хорошо зная покойного, не смогла вспомнить ничего такого из его жизни, что можно было бы на весах высшего правосудия положить в чашу добрых дел. И вот привёл же Господь человека незадолго до кончины потрудиться в храме и подвигнул его на поступок, пожертвовать ради Христа зарплатой. В чём застану, в том и сужу. Обязал нас Виктор молиться о нём, вот такой «хитрец». Нет случайностей в жизни. Как-то понадобилось мне дома на кухне плитку положить. Пригласил специалиста, познакомились у нас же, он часовню строил. Работал у меня дня три, сделал, как сделал, можно было бы и лучше, но и за это спасибо. Пересекались мы с ним потом, разговаривали, как-то он меня домой на машине подвёз. А через год, наверное, узнал я, что угорел Серёжка в гараже по пьяному делу. И вот думаю, дал ему Господь в конце земного пути встретиться со священником. Не может такого быть, чтобы не задумывался он о своей жизни, пускай до храма не дошёл, но какой-то разговор с Ним наверняка был. Мы не знаем, Бог знает. Бываю на кладбище, захожу на могилку к Серёже, молюсь о нём. А так, кто бы его вообще вспомнил? Подарил нам один богатый человек пол в летний храм. Купил всё необходимое и нанял рабочих. Работали у нас двое плиточников, настоящие профессионалы, мужчина и женщина, оба средних лет. И вот, месяца через три, как закончили полы, подходит ко мне в храме женщина, глаза большие карие и полные слёз. Она ещё не плачет, но ещё секунда другая и плотина прорвётся. Смотрю и понимаю, что знаю эту женщину, но никак не вспомню, откуда я её знаю? И только потом понял, что это Галина, та самая плиточница, что работала у нас, просто я больше привык видеть её в рабочем комбинезоне. Ей поставили страшный диагноз, и человек пришёл к нам. Случись бы это раньше, она не стала бы искать поддержки в храме, но ей было дано целый месяц работать в церкви, общаться с верующими и со священником. Поэтому, когда грянула беда, женщина пришла к нам. Она ещё не знала, чем мы ей сможем помочь, но она пришла. Её боль, как свою собственную, приняли десятки людей, её поддержали, успокоили. Человек впервые пришёл на исповедь, стал молиться и причащаться. Став на грани между жизнью и смертью, Галина понимала, что может уйти в ближайшие месяцы, но она перестала бояться смерти, потому, что обрела веру. И вера вывела её из отчаяния, помогла женщине начать бороться за жизнь. Вспоминаю, какой её привозили к нам в храм после очередной химеотерапии. Сама она идти не могла, её постоянно кто-нибудь вёл. Всякий раз она причащалась, и буквально на наших глазах в неё вновь вливалась жизнь. Мы молились о ней почти год, каждый из нас, и каждый день. На пасхальной неделе мы увидели её радостной и полной сил: «Думаю выходить на работу, хватит болеть». Вы себе представить не можете, какой это был для нас всех пасхальный подарок. Мне известно немало случаев, когда человек исцелялся от самых страшных болезней через одно единственное лекарство, через веру, которая вселяет надежду. Иногда, приглашая меня к неизлечимо больному, родные предупреждают: «Батюшка, он умирает, только, ради Бога, ничего ему не говорите. Мы не хотим его травмировать». Всякий раз, когда я слышу эти слова, всё внутри у меня начинает протестовать. А зачем тогда меня приглашать? Как можно человека не предупредить, что ему остались последние месяцы, или даже недели жизни. Какое мы, вообще, имеем право молчать? Ведь он должен подвести итог и принять решение. И, если человек всё ещё не знает Бога, то помочь ему определиться, со Христом или в одиночку он уйдёт в вечность. Иначе страдания его теряют всякий смысл, и сама жизнь превращается в бессмыслицу. Нина на днях рассказывала. Каждый год ездит она в область к своему лечащему врачу, к той самой, которая когда-то подсказала ей дорогу в храм. Назначенный день приёма Нина уже пропустила, а всё не ехала. Закрутилась. «Приезжаю, — говорит,— почти через месяц, захожу в кабинет. Увидела меня мой врач, вскочила со стула, подбежала ко мне, обняла и заплакала от радости, и шлёпает меня ладошкой по спине, несильно так, как ребёнка: «Что же ты так долго не приезжала? Я уж всё передумала. Ведь из всех, кто тогда с тобой в палате лежал, уже давно никого нет. Ты единственная и осталась».

Чудо воскрешения Клавдии Устюжаниной
23:54

Чудо воскрешения Клавдии Устюжаниной

Я была безбожница, сильно, страшно хулила Бога и гнала святую церковь, вела греховную жизнь и была совсем мертвая в духе, омраченная дьявольскою прелестью. Но милосердие Господне не дало погибнуть Своему созданию, и призвал меня Господь к покаянию. Я заболела раком, и проболела три года. Я не лежала, а работала, и лечилась у земных врачей, питала надежду вылечиться, но пользы не было, и мне с каждым днем становилось все хуже. Последние шесть месяцев, я совсем занемогла, даже не могла пить воды у меня открылась сильная рвота, и меня положили в больницу. Я была очень активная коммунистка, и для меня вызвали из Москвы профессора, решили делать операцию. В 1964 году 19 февраля в 11 часов дня меня оперировали, была обнаружена злокачественная опухоль с разложившимся кишечником. Во время операции я умерла. Когда разрезали мой живот, я стояла между двумя врачами и с ужасом смотрела на свою болезнь. Весь желудок был в раковых узлах, а также и мелкие кишки. Я смотрела и думала: почему нас двое: я стою, и я лежу? Потом врачи выложили мои внутренности на стол и сказали: — где должна быть двенадцатиперстная кишка, там оказалась одна жидкость, то есть совсем была сгнившая, и выкачали полтора литра гнилья,— врачи сказали: ей уже и жить нечем, нет у нее ничего здорового, все сгнило от рака. Я все смотрела и думала: почему нас двое: я лежу, и я стою? Потом врачи вложили мои внутренности как попало и наложили скобки на живот. Эту операцию мне делал профессор, еврей, Израиль Исаевич Неймарк, в присутствии десяти врачей. Когда наложили скобки, врачи сказали: ее надо отдать молодым врачам на практику. И тогда мое тело повезли в мертвецкую, а я шла за ним и все удивлялась: почему нас двое? Завезли меня в мертвецкую, и я лежала голая, потом покрыли меня простыней по груди. Тут, в мертвецкую, зашел мой брат с Моим мальчиком Андрюшей. Сын мой подбежал ко мне и целовал меня в лоб, горько плакал, говорил: мамочка, зачем ты умерла, я еще маленький; как я без тебя буду жить, у меня нет папы. Я его обняла и целовала, а он не обращал на меня никакого внимания. Мой брат плакал. А потом я очутилась дома. Пришла туда свекровь моего первого мужа, законного; и была там моя родная сестра. С первым мужем я не стала жить, потому что он верил в Бога. И вот в моем доме началась дележка моих вещей. Сестра моя стала выбирать самые хорошие вещи, а свекровь моя просила что-нибудь оставить для мальчика. Но сестра ничего не дала, стала всячески ругать мою свекровь. Когда сестра ругалась, то здесь я увидела бесов, они записывали, в свои хартии каждое бранное слово и радовались. А потом сестра и свекровь закрыли дом и ушли. Сестра понесла огромный узел к себе домой. А я, грешная Клавдия, в четыре часа полетела ввысь. И я очень удивлялась, как это я лечу над Барнаулом. А затем он исчез и стало темно. Темнота продолжалась долго. На пути мне показывали места, где я была и когда, от юности моей. На чем летела, я не знаю, на воздухе или на облаке, объяснить не могу. Когда летела, день был пасмурный, затем стало очень светло, так, что даже невозможно смотреть. Меня положили на черную площадку; хотя и в полете я была в лежачем положении; а на чем лежала, не знаю,— вроде фанеры, но мягкая и черного цвета. Там вместо улицы была аллея, вдоль которой были кустарники, невысокие и незнакомые мне, прутики очень тонкие, листья заостренные с обоих концов. Дальше виднелись огромные деревья, на них были очень красивые листья разного цвета. Между деревьями стояли невысокие домики, но в них я никого не видела. И в этой долине была очень красивая трава. Я думаю: где это я есть, куда прибыла, в село или в город? Не видно ни заводов, ни фабрик, и людей не видно. Кто же здесь живет? Смотрю, не так далеко от меня идет женщина, очень красивая и высокая, одежда на Ней длинная, а сверху парчовая накидка. За Ней шел юноша, очень плакал, и что-то просил у Нее, а Она не обращала никакого внимания на него. Я думаю: что это за мать? — он плачет, а она не обращает внимания на его просьбы. Когда Она приблизилась ко мне, юноша упал Ей в ноги и опять что-то просил у Нее, но я ничего не поняла. Я хотела спросить: где я? Но вдруг Она подошла ко мне и говорит: Господи, куда ее? Она стояла, сложив руки на груди, а глаза подняла кверху. Тогда я сильно вздрогнула, поняв, что я умерла, а душа находится на небе, а тело на земле; и я сразу поняла, что у меня много грехов и придется мне за них отвечать. Я стала горько плакать. Я повернула голову, чтобы мне увидеть Господа, но никого не вижу,— а голос Господа слышу; Он сказал: верни ее на землю, она пришла не в срок, добродетель ее отца и непрестанные его молитвы умилостивили Меня. И тут только я поняла, что эта женщина есть Царица Небесная, а юноша, который ходил за Ней и плакал, упрашивая Ее, мой Ангел Хранитель. Господь продолжал говорить: надоело Мне ее богохульство и смрадная жизнь, Я хотел стереть ее с лица земли без покаяния, но отец ее умолил Меня. Господь сказал: ей нужно показать место, которое она заслужила, — и в миг я очутилась в аду. Полезли на меня страшные огненные змеи, языки у них длинные, а с языка вылетает огонь; и были другие всякие гады. Смрад там невыносимый, а эти змеи впились в меня, и поползли по мне, толстые в палец, а длиною с четверть, и с хвостами, на хвостах иглы зубчатые, поползли в уши, в глаза, в рот, в ноздри, во все проходы,— боль не выносимая. Я стала кричать не своим голосом, но милости и помощи там нет ни от кого. Тут же, появилась умершая от аборта женщина, она плача стала просить у Господа прощения, милости. Господь на это ей ответил: как ты жила на земле? Меня не признавала и не призывала, а детей губила во чреве своем и людям советовала: «не нужно нищету разводить»; вам дети лишние, а у Меня нет лишних, и Я даю вам все, у Меня всего хватает для Моего создания. Потом сказал мне Господь: Я дал тебе болезнь, чтобы ты покаялась, а ты до конца хулила Меня. Тут закружилась земля вместе со мною, и я полетела оттуда, пошел смрад, и земля выровнялась, был гул, а потом я увидела свою церковь, которую я ругала. Когда открылась дверь и оттуда вышел священник во всем белом, от одежды шли блестящие лучи. Он стоял с поникшей головой. Тогда спросил меня Господь: кто это? Я ответила: это наш священник. А голос мне ответил: а ты говорила, что он тунеядец; нет, он не тунеядец, а труженик, он истинный пастырь, а не наемник. Так вот знай, каким бы он. ни был малым чином, но он служит Мне, Господу, и если священник не прочтет над тобой разрешительной молитвы, то и Я тебя не прощу. Потом я стала просить Господа: Господи, отпусти меня на землю, у меня там мальчик есть. Господь сказал мне: знаю Я, что у тебя мальчик есть. И тебе его жалко? Я говорю: очень жалко. — Тебе одного жалко, а вас у Меня без числа, и Мне всех вас в три раза жальче. Но какой же вы путь себе избрали неправедный! Зачем вы стремитесь наживать себе большое богатство, зачем делаете всякую неправду? Видишь, как теперь расхищают твое имущество? Кому пошли твои пожитки? Твое имущество расхитили, ребенка отдали в детский дом, а твоя грязная душа пришла сюда. Служила демону и жертвы ему творила: в кино, театр ходила. В церковь Божию вы не ходите… Я жду, когда вы проснетесь от сна греховного и раскаетесь. Потом сказал Господь: спасайте сами души ваши; молитесь, ибо век мизерный остался, скоро, скоро приду судить мир, молитесь. Я спросила Господа: как мне молиться? я не знаю молитвы. — Молись, — Господь ответил, — не та молитва дорога, которую читают и выучивают наизусть, но та молитва дорога, которую вы произносите от чистого сердца, из глубины души. Скажите: Господи, прости меня; Господи, помоги мне, и чистосердечно, со слезами на очах ваших, — вот какая молитва и прошение будут Мне приятны и угодны,— так сказал Господь. Потом появилась Матерь Божия, и я очутилась на той же площадке, но не лежала, а стояла. Тогда Царица Небесная говорит: Господи, на чем ее отпустить? у нее волосы короткие. И слышу голос Господа: дай ей косу в правую руку под цвет ее волос. Когда Царица Небесная пошла за косой, то я вижу: Она подошла к большим воротам или дверям, у которых строение и переплеты были в косую линию, как врата алтаря, но красоты неописуемой; от них исходил свет такой, что невозможно было смотреть. Когда подошла к ним Царица Небесная, они сами открылись пред Нею, Она вошла внутрь какого-то дворца или сада, а я осталась на своем месте, и около меня остался мой Ангел, но он мне не показывал своего лица. У меня появилось желание спросить у Господа показать мне рай. Говорю: Господи, говорят, здесь есть рай? Господь не дал мне ответа. Когда пришла Царица Небесная, Господь сказал Ей: подыми и покажи ей рай. Царица Небесная провела надо мною Своею рукою и говорит мне: у вас на земле рай; а здесь для грешников вот какой рай,— и подняла как покрывало или занавес, и я на левой стороне увидела: стоят черные обгорелые люди, как скелеты, их несметное число и от них исходит смрадный запах. Когда я сейчас вспоминаю, то ощущаю тот смрад нестерпимый и боюсь, чтоб опять не попасть туда. Они все стонут, гортани их иссохли, они просят пить, пить, хотя бы каплю кто подал им воды. Мне стало страшно, как они говорили: эта душа пришла с земного рая, от нее ароматный запах. Человеку на земле дано право и время, чтобы он мог приобрести рай небесный, и если он не потрудится на земле ради Господа о спасении своей души, то не избежит участи этого места. Царица Небесная показала на этих злосмрадных черных людей и сказала: у вас в земном раю дорога милостыня, даже и эта вода. Подавайте милостыню, кто сколько может, от чистого сердца, как сказал Сам Господь в Евангелии: если даже и чашу холодной воды подаст кто во имя Мое, то получит награду от Господа. А у вас не только воды много, но и другого всего в достатке, а поэтому надо стараться подать милостыню нуждающимся. А особенно, та вода, которою одною каплею могут насытиться несчетное количество людей. Этой благодати у вас целые реки и моря, неисчерпаемые никогда. И вдруг, в один миг я оказалась в тартаре — здесь еще хуже, чем в первом месте, которое я видела. В начале там была тьма и огонь, ко мне подбежали бесы с хартиями и показывали все мои дела худые, и говорили: вот мы те, которым ты служила на земле; и я сама читала свои дела. У бесов вылетает огонь изо рта, они стали бить меня по голове, и впились в меня огненные искры. Я стала кричать от нестерпимой боли, но, увы, мне послышались только слабые стоны. Они просили пить, пить; а когда освещал их огонь, я видела: они страшно худые, шеи вытянутые, глаза выпученные, и они говорят мне: вот и ты пришла к нам, подруга, будешь теперь жить с нами. И ты и мы жили на земле и никого не любили, ни служителей Божиих, ни бедных, а только гордились, Бога хулили, слушали богоотступников, а православных пастырей поносили, и никогда не каялись. А которые грешники такие же, как и мы, но чистосердечно раскаялись, ходили в храм Божий, странников принимали, нищим подавали, всем в нужде помогали, добрые дела творили, они находятся там, вверху. Я трепетала от увиденного ужаса, а они продолжали: ты будешь с нами жить и мучиться во веки, как и мы. Потом появилась Матерь Божия и стало светло, бесы все попадали ниц, а души все обратились к Ней: — Матерь Божия, Царица Небесная, не остави нас здесь. Одни говорят: мы столько-то здесь страдали; другие: мы столько-то страдали, воды нет ни капли, а жара невыносимая; а сами проливают горькие слезы. И Матерь Божия очень плакала и говорила им: на земле жили, тогда Меня не призывали и не просили о помощи, и не каялись Сыну Моему и Богу вашему, и Я теперь не могу вам помочь, Я не могу преступить воли Сына Моего, и Он не может преступить воли Отца Своего Небесного, и потому не могу вам помочь, и ходатая за вас нет. Я помилую только тех страждущих в аду, за которых церковь и близкие родственники молятся. Когда я была в аду, мне давали есть червей всяких: живых и дохлых, вонючих,— а я кричала и говорила: как же я их буду есть?! А мне ответили: постов не соблюдала, когда жила на земле, разве ты мясо ела? Ты не мясо ела, а червей, ешь и здесь червей. Здесь вместо молока давали всяких пресмыкающихся, гадов, жаб, всяких видов. Потом мы стали подниматься, а оставшиеся в аду сильно кричали: не оставь нас, Матерь Божия. Потом опять наступила тьма, и я очутилась на той же площадке. Царица Небесная так же сложила руки на груди и подняла глаза к небу, спросила: как Мне поступить с нею и куда ее деть? Господь сказал: спусти ее на землю за ее волосы. И тут же откуда-то появились тачки, 12 штук, без колес, но движутся. Царица Небесная говорит мне: становись правой ногой и иди вперед, приставь к ней левую. Сама шла рядом со мной, и, когда подошли к последней тачке, то она оказалась без дна, там была пропасть, которой нет конца. Царица Небесная говорит: спускай правую ногу, и потом левую. Я говорю: боюсь, я же упаду. А Она отвечает: нам и нужно, чтобы ты упала.— Так я же убьюсь! — Нет, не убьешься,— отвечала Она, дала мне косу в правую руку толстым концом, а тонким концом взяла Себе. Коса была сплетенная в три ряда. Потом Она тряхнула косу и я полетела на землю. И вижу я, как по земле бегут машины и люди идут на работу. Вижу, что я лечу на площадь нового рынка, но не приземляюсь, а тихо лечу к тому леднику, где лежит мое тело, и я мигом остановилась на земле,— это было в 1 час 30 минут дня. После того света не понравилось мне на земле. Я пошла в больницу. Подошла к моргу, зашла в него, смотрю: лежит мое тело мертвое, голова немного свисла и рука, а другая рука и бок прижаты мертвецом. А как вошла в тело, я не знаю, только почувствовала холод ледяной. Кое-как освободила свой прижатый бок, и, сильно согнув колена, пригнула к локтям. В это время принесли мужчину на носилках мертвого с отрезанными ногами, поездом. Я открыла глаза и пошевелилась. Они увидели меня, как я согнулась, и в испуге убежали, оставив того мертвеца. Потом пришли санитары и два врача, они приказали скорее нести меня в больницу. И там собрались врачи и сказали: ей нужно согреть мозг лампочками. Это было 23 февраля в четыре часа дня. На теле моем было 8 швов, три на груди, а остальные на руках и на ногах, так как на мне практиковались. Когда отогрели мне голову и всю меня, я открыла глаза и через два часа заговорила. Труп мой был полумерзлый, постепенно отходил, а также и мозг. Питали меня сначала искусственно, а на двадцатый день принесли завтрак: блинчики со сметаной и кофе. Я сразу же отказалась от еды. Сестра в испуге от меня убежала и все в палате обратили на меня внимание. Тут же пришел врач и стал спрашивать, почему я не хочу есть. Я ему ответила: сегодня пятница, и скоромную пищу я есть не буду. И еще сказала врачу: лучше сядьте, я вам все расскажу, где я была и что видела. Он сел, и все слушали. Кто не соблюдает постов и не чтит среду и пятницу, то там дают вместо молока всяких жаб и пресмыкающихся гадов. Это всех нераскаявшихся пред священником грешников ожидает в аду, поэтому есть скоромной пищи в эти дни не буду. Врач при моем рассказе то краснел, то бледнел, а больные со вниманием слушали. Потом собралось много врачей и других лиц, и я с ними беседовала. Говорила все, что видела и слышала, и что у меня ничего не болит. После этого ко мне шло множество народа и я показывала им свои раны и обо всем рассказывала. Потом милиция стала гнать от меня народ, а меня перевезли в городскую больницу. Тут я совсем поправилась. Я просила врачей, чтобы они быстрее залечили мои раны. Всем врачам, видевшим меня, было интересно, как я могла ожить, когда все кишки мои были полусгнившие и вся внутренность пораженная раком, а тем более, что все было брошено после операции как попало и наспех зашито. Они решили сделать мне операцию вновь, для удостоверения. И вот я снова на операционном столе. Когда главный врач Валентина Васильевна Алябьева сняла скобки и раскрыла живот, то сказала: зачем резали человека? У нее все совершенно здоровое. Я попросила, чтобы мне не закрывали глаза и не давали наркоз, так как, говорила им: у меня ничего не болит. Врачи снова вынули мои внутренности на стол. Я смотрю в потолок и вижу все, что у меня есть и что делают со мною врачи. Я спросила у врачей, что со мной и какая у меня болезнь? Врач сказала: вся внутренность как детская, чистая. Тут же вскоре появился врач, который мне делал тогда первую операцию, и с ним много других врачей. Я на них смотрю, а они на меня и на мои внутренности, и говорят: где же у нее болезнь? У нее же было все гнилое и пораженное, а стало совсем здоровое. Они подступили ближе и ахали, удивлялись, и друг друга спрашивали: где же у нее болезнь, которой она болела?!. Врачи спрашивали: больно ли тебе, Клава? — Нет,— говорю. Врачи удивлялись, потом убедились, что здраво отвечаю; и начали шутить: вот, Клава, теперь ты выздоровеешь и выйдешь замуж. А я говорю им: скорее делайте мою операцию. За время операции они трижды меня сращивали: Клава, тебе не больно? — Нет, нисколько,— отвечала я. Другие врачи присутствовавшие, а их было много, ходили и бегали по операционной, как вне себя, хватали себя за голову, за руки, и были бледны как мертвецы. Я им сказала: это Господь явил Свою милость на мне, чтобы я жила и говорила другим; а вам для вразумления, что над нами есть сила Всевышнего. А потом я сказала профессору Неймарку Израилю Исаевичу: как вы могли ошибиться? — сделали мне операцию. Он ответил: нельзя было ошибиться, у тебя было все поражено раком. Тогда я у него спросила: что вы теперь думаете? Он ответил: тебя переродил Всевышний. Тогда я ему сказала: если ты этому веришь, окрестись, прими веру Христову и повенчайся. Он еврей. Он покраснел от смущения й был в страшном недоумении о случившемся. Я все видела и слышала, как укладывали обратно мои внутренности; а когда сделали последний шов, главный врач Валентина Васильевна (она оперировала) вышла из операционной, упала на стул и зарыдала. Ее все в испуге спрашивают: что, Клава умерла? Она ответила: нет, не умерла, я поражена тем, откуда у нее явилась сила, она не произнесла ни одного стона: разве это опять не чудо? Это явно ей Бог помог. И еще она безбоязненно мне говорила, когда я лежала в городской больнице под ее наблюдением, что профессор еврей, который делал мне первую операцию, Неймарк Израиль Исаевич уговаривал неоднократно Валентину Васильевну каким-либо путем умертвить меня, но она категорически отказалась, и первое время сама лично ухаживала за мной, боясь, чтобы кто не умертвил меня, сама давала еду и питье. При второй операции присутствовало очень много врачей, в том числе директор медицинского института, который сказал, что это небывалый случай в мировой практике. Когда я вышла из больницы, сразу же пригласила того священника, которого я ругала и над которым насмехалась, как над тунеядцем, но в сущности он истинный служитель алтаря Господня. Я ему все рассказала, исповедалась и причастилась Святых Христовых Таинств. Священник отслужил молебен в моем доме и освятил его. До этого в доме была одна сквернота, пьянки, драки, да и всего не перескажешь, что я творила. На второй день после раскаяния я пошла в райком и сдала свой партийный билет. Так как та, прежняя Клавдия безбожница и активистка, не существует, ибо она умерла отроду 40 лет. По милости Царицы Небесной и Всевышнего Бога я хожу в церковь и веду жизнь подобающую христианке. Хожу по учреждениям и рассказываю все, что со мной произошло, и Господь мне во всем помогает. Я всех принимаю, кто приходит, и каждому рассказываю о случившемся. А теперь советую всем, кто не хочет принять те муки, о которых поведала,— раскайтесь во всех своих грехах и познайте Бога. Источник: https://azbyka.ru/fiction/pravoslavnye-chudesa-v-xx-veke-svidetelstva-ochevidcev-kn-1-gubanov/#toc

С чистого листа
10:36

С чистого листа

Сколько людей — столько путей к Богу. У Петра Нечаева он был такой. Не сложилась у него жизнь. Ну не сложилась — и всё! Все вокруг за глаза, а то и прямо, называли его неудачником. И правда. До пятидесяти четырёх лет дожил, а своего угла так и не обрёл. Снимал квартиру. Точней, даже комнату, потому что так было дешевле. И не столь одиноко. Несколько раз был женат. Но ни одна семья не сложилась. Настолько неуживчивый был у него характер. Хотя во всём, конечно же, обвинял жён. Институт не окончил... Терпения не хватило. Несколько десятков работ поменял — и всё были не по сердцу, точно из-под палки всё приходилось делать. И в итоге нигде и ни в чём не сумел, как любят говорить психологи, реализовать себя. Только заработал на нервной почве целый букет болезней. Но ничего, жил — не тужил. Успокаивал себя тем, что не один он такой. Пока... Однажды — для всех сверкающим и весёлым, а для него почему-то необыкновенно грустным синим декабрьским вечером, дело было как раз под Новый год, — подводя итоги очередной, предъюбилейной вехи своей жизни (довелось ему работать бухгалтером, и после этого укоренилась привычка во всём сводить дебет с кредитом), Пётр Нечаев вдруг заодно нечаянно пролистнул и все предыдущие годы. Словно посмотрел на себя со стороны и... Страшно ему стало от такого себя. Большо... Стыдно... Обидно... Почти до слёз. Начать бы всю жизнь по-новому! С чистого листа, как это было когда-то в школе, когда он переписывал в новой тетрадке выполненное с ошибками домашнее задание. Да как Разве такое — возможно... И так остро ему захотелось этого, ну всё на свете был готов отдать взамен, что от бессилия что-либо уже изменить он не выдержал и... заплакал. А потом, чтобы поскорей забыться, принялся обзванивать всех ещё задолго до окончания старого года — и, тщательно скрывая зависть, поздравлять с Новым годом. Желать семейного счастья. Здоровья. Новых успехов на любимой работе. Чтобы дети побольше радовали и поменьше, а ещё лучше — совсем не огорчали. Своих-то он, вместе с внуками, почти и не видел... А если и встречался с ними — то так, опять же благодаря его нервному, скупому, самолюбивому характеру, что потом не встречались годами. Так звонил он, звонил... И добрался, наконец, до самого счастливого, на его взгляд, из своих знакомых, которому и звонить-то из-за этого не особо хотелось, — человека. Павла Андреевича Колоколова. Но — как не позвонить, не поздравить Он познакомился с ним относительно недавно. Нынешней осенью. Но быстро всё оценил. У того, хоть и скромно, было всё. Красивая, несмотря на немалые уже годы, заботливая жена. Прекрасно устроившиеся в жизни взрослые дети. Спокойные, послушные внуки. Свой, правда уже старый, но вполне ещё крепкий и уютный, доставшийся по наследству от родителей дом. Прямо во дворе, так что не нужно никакой дачи, — сад с удивительно вкусными плодами. Огород. Рассыпчатую, духмяную на тарелке картошку с которого целыми кошелками пару раз привозил в эту зиму ему Павел Андреевич. Не на такси или автобусе, как приходилось всё делать Петру, конечно. Была у Павла Андреевича далеко не из самых дорогих, но всё же ни разу не подводившая его в дороге машина. Словом, набрал его номер Пётр Нечаев. И состоялся у них такой разговор. — Здравствуй, Паша! С наступающим тебя Новым годом! — привычно, с деланной улыбкой громко сказал Нечаев. — Спасибо, — сдержанно отозвался Колоколов. — А что так не радостно — Да понимаешь... И не успел Пётр начать про семью, здоровье и всё прочее, включая машину — чтобы она и дальше не ломалась, — как Павел Андреевич, виновато кашлянув, сказал — Видишь ли, мы ведь его особо не празднуем. — Как это! — не понял Пётр. — Так ведь Рождественский пост! — И что же — пустой стол и постные лица — Почему Лица как раз весёлые. Ведь пост — это самое спасительное для души время! Завтра утром собираемся в храм, на службу. — Да ведь все, ну кроме людей с ненормированным графиком, даже на работу в этот день не ходят! — То на работу, — поправил Колоколов. — А я сказал — на службу. — Кому! — Богу. Петру приходилось уже слышать обо всём этом, и не только от своего нового знакомого. Только он всегда отмахивался, когда при нём начинали разговоры о вере в Бога, рае и аде... И уверенно выдвигал свой главный аргумент (в своё время ему пришлось поработать ревизором в электричках и, наслушавшись безбилетников, он научился никому не верить так просто, на слово) — А с чего это такая уверенность в загробной жизни Ведь оттуда же никто никогда не приходил! То же самое сказал он теперь с усмешкой и Колоколову. И тут услышал такое.... Столько убедительно-веских примеров (с деталями, которые невозможно придумать самому талантливому писателю-фантасту) и неопровержимых доказательств свидетелей, очевидцев, наконец, самих тех, кто вернулся, побывав ТАМ. Заверенных подписями и печатями врачей, академиков, авторитетных учёных... Даже работниками спецслужб. Таких, как НКВД и КГБ. Павел Андреевич зачитывал это прямо по книгам... Так, что от былой уверенности Петра не осталось и следа. Больше того. В голосе Павла Андреевича было столько добра и теплоты, что-то такое понимающее и... полностью принимающее даже его, каким он был, что Пётр неожиданно для самого себя признался — А я вот о жизни своей тут невольно задумался... И, рассказав о себе всё, закончил главной своей болью — что этого не изменить уже никогда! — Ну почему — удивился Павел Андреевич. И сначала к величайшему недоверию, потом не меньшему изумлению и, наконец, к неописуемой своей радости Нечаев узнал, что оказывается, это... возможно! Да-да! Возможно!!! Где В Православии! Стараясь не пропустить ни единого слова, он слушал, что во время таинства исповеди человеку отпускаются все грехи, которыми он согрешил. Они, какими бы тяжкими ни были, просто перестают существовать в природе. Как бы смываются с человека. Или, словами святых старцев, изглаживаются из книги его жизни. И здесь, на земле, и главное — в Вечности. Благодаря Величайшей Жертве Иисуса Христа, пригвоздившего к Голгофскому Кресту все наши грехи. Конечно, трудно человеку не согрешать вновь. Уж слишком сильны наши греховные привычки и страстные привязанности. Но Господом вновь и вновь даются силы, чтобы бороться с ними. Иными словами — благодать. Которая преимущественно, главным образом, подаётся в церковных таинствах и молитве. В добродетелях, то есть творении благих дел ради Христа. Этот список можно ещё продолжать. И, наконец, настаёт такой счастливый момент, когда человек скорее пойдёт на смерть, чем повторит свой грех. А это значит, как говорят те же старцы, что Господь уже не просто отпустил, но и простил этот грех... Но для этого надо потрудиться. И немало. Молиться. Соблюдать посты и постные дни. Регулярно ходить в храм. Исповедоваться. Причащаться... — Постой-постой, — впервые перебил собеседника Нечаев, уловив в разговоре для себя самое главное (сейчас он работал охранником в ювелирном магазине и умел мгновенно анализировать ситуацию). — Ты сказал — завтра идёшь в церковь — Да... — И будешь... исповедоваться — Конечно! — Слушай, — взмолился Нечаев. — Научи меня, как это делать. И... возьми завтра с собой на службу! — Нет вопросов, утром заеду! — с готовностью отозвался Павел Андреевич. — А подготовиться к исповеди лучше так... Полчаса, до самого ухода старого года, длилась ещё их беседа. Колоколов посоветовал не надеяться на память, да и бесы, которые всю жизнь плели паутину вокруг своей даже не подозревавшей об этом жертвы, как ураганом выветрят из головы все совершённые грехи, как только он подойдёт к аналою. Поэтому лучше записать их. Все, до единого. Какими бы тяжёлыми и стыдными они ни казались. И Нечаев, старательно припоминая, всю ночь, когда большинство людей на земле пили, ели, танцевали, веселились, стреляли из ружей и пускали в небо ослепительные ракеты, писал, писал в чистой ученической тетрадке (осталась от приезжавшего в гости внука), занося в неё всю свою грязную жизнь. В конце концов, тетрадь была исписана так, что пришлось занять место даже на одной из обложек... Так и не уснув, утром нового года он с трудом дождался приезда Колоколова. Доехал в переполненной его родственниками машине до храма. Исповедовался... Священник, несмотря на то, что до этого Нечаев не постился, не вычитал положенного правила (всё это будет потом, потом!), строго уточнив только, не вкушал ли тот чего и не пил ли после двенадцати ночи, даже благословил его... причаститься! Вышел Пётр Нечаев после службы из храма. Веря и не веря в то, что теперь он, благодаря милости Божией, начинает свою жизнь с чистого листа, и всего его страшного прошлого — больше нет! Нет!! Нет!!! И счастливей его в этот день, несмотря на то, что для многих Новый год — самый долгожданный и радостный праздник, не было на свете — никого... Источник: https://azbyka.ru/fiction/wp-content/uploads/2026/06/duhovnaya_neotlozhka_monah_varnava_sanin_2014.pdf

💝 Помогите шестерёнкам проекта крутиться!

Ваша финансовая поддержка — масло для технической части (серверы, хостинг, домены).
Без смазки даже самый лучший механизм заклинит 🔧

Клюквенники
10:00

Клюквенники

Ограбили церковь. Древние иконы унесли, старинный бронзовый подсвечник, позолоченную церковную утварь из алтаря... Даже всю мелочь из кружки для пожертвований прихватить не забыли. Но вот что странно. Дело глубокой ночью было. А свидетелей оказалось столько, что уже через час настоятель протоиерей Стефан узнал имена всех троих преступников. Узнал — и в ужас пришёл. Все они были... друзьями его далёкого детства! Мишка «Сухой». Бесшабашный, никогда ничего не боявшийся в жизни. Тогда — вихрастый мальчишка, а теперь — высокий, с покатистыми плечами мужчина. Его и прозвали так потому, что он, как говорится, всегда сухим из воды выходил! Раз десять участвовал в кражах и ограблениях и, словно чудом, избегал тюремного срока. Алик-Колесо. Не только потому, что маленький, круглый. Но главное — что автомобилист, каких мало. С закрытыми глазами любую машину на предельной скорости везде проведёт! И ещё — Серёга-Поганка. С малых лет худющий, бледный, сразу видно — болезненный. Поэтому так его не из-за сходства с ядовитым грибом прозвали, а скорее из жалости. Кстати, в последнее время из этих троих он радовал отца Стефана больше всех. Михаила приходилось то и дело предупреждать, что добром его тёмные дела не кончатся. Сколько верёвочке ни виться, а конец — виден! Олега, который пристрастился к спиртному, просить бросить пить и уж во всяком случае не садиться за руль пьяным — пожалеть, если не себя, то хотя бы прохожих! А Сергей... Этот два-три месяца как стал приходить в храм. Не на все пока службы. И не полностью их отстаивал. Но с полчаса постоит-постоит и уйдёт... Отец Стефан думал, что болезнь его к Богу привела — в крепком здоровье да полном довольстве о Нём редко кто помнит. А он, оказывается, вон зачем появлялся — высмотреть, где что лежит... Ему-то первому и позвонил отец Стефан, узнав о случившемся. Однако трубку взяла жена. — Он не может подойти! — сказала она. — Да я понимаю, — с горечью усмехнулся отец Стефан. — И всё же скажите, чтобы он подошёл. Это в его же интересах... — В его интересах, — перебила священника женщина, — чтобы скорая помощь живым довезла его до больницы! — А что случилось? — Врачи сказали — сердце. Инфаркт. — Та-ак, — протянул отец Стефан. — Вот оно — уже началось! С этим, кажется, я не успел... И с несвойственной ему торопливостью набрал номер Михаила. Тот ответил ему сразу. Не стал даже отпираться. А как всегда нагло заявил: — Ха, это ты? Надо же, как всё у тебя схвачено! И с нескрываемой наглостью стал говорить, что всё ими сделано так шито-крыто, что никому ничего не удастся доказать! И вообще всё это уже далеко-далеко от города. Потому что на машине со скоростью самолёта увозится в Москву, которая как огромный кит может проглотить сколько угодно рыбы! — Миша! — остановил его отец Стефан. — Я ведь совсем не потому звоню. Иконы с Потиром мы и новые купить можем. Да и эти к нам всё равно вернутся. От тех же антикваров или милицией. За вас, дурней, страшно! — Это ещё почему? — не понял Михаил. — Да потому что вы — клюквенники! — Кто?! — переспросил Михаил. И отец Стефан объяснил: — Так ещё в царские времена называли людей, которые совершали кражи в храмах. Грех этот столь велик, что страшно даже представить, какое наказание ждёт святотатцев за это. И наши предки, зная это, убивали при поимке таких прямо на крыльце храма. А так как свежая кровь очень похожа на сок клюквы, то и прозвали их в нашем, метком на словцо, народе — «клюквенниками». Я, разумеется, нисколько не одобряю этого, ибо убийство даже из чувства праведного гнева — всё равно убийство. Не смягчает этого даже то, что в этом случае оно даже больше сделано из милосердия! Чтобы такой насильственной смертью хоть немного смягчить их посмертную участь. Возмездие Господне! — Врёшь ты всё! — возмутился Михаил. — Это ещё почему? — опешил священник. — А потому что ты по телевизору говорил — я сам слышал! — что Господь любит людей! — Я и теперь это скажу. Больше того, добавлю, что Он — это сама Любовь! — Тогда откуда же у Него такая жестокость? — У Него?! — изумился священник. — У нас! Бог любил, любит и будет любить людей. Это мы сами себя не любим. Больше того — ненавидим! Осуждая друг друга, завидуя, воруя, мстя, развязывая войны... И сами же потом обрекая себя на болезни и тяжкие скорби! Ведь не Господь наказывает нас, а мы — сами себя за содеянное зло! Тем более за такое, что вы удумали сделать... Честно тебе скажу — очень много было случаев, что таких святотатцев ждала за это немедленная, причём самая жуткая смерть! — Да ладно меня пугать! Ты же ведь знаешь, что я не боюсь ничего на свете! — вызывающе напомнил священнику вор и бросил трубку. Оставался один Олег... Мобильный телефон его был отключён. А к домашнему не подходили так долго, что отец Стефан уже решил дать отбой. Но тут вдруг раздался плачущий женский голос. — Ну что вам ещё от меня нужно? — Простите, — невольно холодея от предчувствия ещё одной беды, сказал священник. — Это отец Стефан! — А-а... — узнал женский голос — ведь когда-то жена Олега была тоже подругой детства! — А я думала, опять из милиции! — Как это из милиции? — ахнул отец Стефан. Он ничего не мог понять. Ведь была ночь, и им пока ещё ничего не было сообщено в милицию. Женский голос зашёлся в рыданиях. Кое-как отец Стефан смог понять, что из милиции жене Михаила только-только сообщили, что её муж погиб в автокатастрофе. Точнее, сгорел в ней заживо. Каким-то чудом целыми и невредимыми остались только лежавшие в багажнике иконы и церковные предметы. Отец Стефан перекрестился, не зная, как и поминать-то теперь погибшего нераскаянным после столь страшного преступления друга детства. И тут позвонил Михаил. — Степа, — каким-то чужим, разом изменившимся голосом сказал он. — Серёга-Поганка умер. Я только узнал это от его жены. Звоню теперь Алику, а тот почему-то молчит. — А он и не скажет тебе больше никогда ни единого слова! — грустно вздохнул отец Стефан. — Это ещё почему? — Я же ведь тебе говорил! — напомнил священник. И рассказал всё, что произошло с их другом детства по дороге в Москву. Не умолчав и о том, что всё ворованное, к счастью, цело. И Михаилу, благодаря этому, грозит не столь большой срок. Здесь — на земле. А там, навечно — это уже не от судебных властей зависит... В трубке надолго воцарилось молчание. И, наконец, Михаил совсем неузнаваемым голосом сказал: — Степа, или как там теперь тебя — отец Степан? — Отец Стефан! — поправил священник. — Всё равно — будь другом... Сдай меня! Позвони в милицию, — умоляюще попросил неустрашимый Михаил. — Пусть они приедут за мной! Потому что сам я, чувствую, живым к ним не дойду! И — неужели всё это правда? — Что правда? — Ну то, что ты только сказал — про Вечность? — Ещё как, Миша! Ещё как... — И что же мне теперь делать? Неужели теперь для меня это всё — конец? — Ну почему? К счастью, Бог сделал всё так, что любой конец для уверовавшего и искренне раскаявшегося человека может стать началом. Если, конечно, он сам пожелает этого! — После всего такого что разве лишь мёртвого не убедит? Желаю! Желаю!!! — закричал Михаил. — Тогда так, — решил отец Стефан. — Милицию мы вызовем из твоей квартиры. А до этого я сейчас не медля приеду, и в таинстве исповеди ты покаешься Богу в том, что наделал! И, облегчённо вздохнув — хоть этому удалось помочь, — добавил: — Это — единственное, что я могу для тебя сделать... Источник: https://azbyka.ru/fiction/wp-content/uploads/2026/06/duhovnaya_neotlozhka_monah_varnava_sanin_2014.pdf

О двух грешницах
9:33

О двух грешницах

В одно время, в одной больнице, в одной палате, с одинаковым диагнозом, в одинаковом состоянии безнадёжности оказались две женщины. Сестра милосердия, кроме обычной заботы о таких больных, аккуратно предложила разговор о вере. Выяснилось, что обе крещены, но о вере практически ничего не знают, путают понятия веры с суеверием и оккультизмом — всё вперемешку. На вопрос о грехах отвечают: «Когда нам было грешить?! Всю жизнь как белка в колесе!» На вопрос, знают ли они заповеди Христовы, отвечают: «Не убей, не укради…» Немного подумав, одна из женщин добавила: «Не прелюбодействуй». Дальше сестра предложила проверить, а не нарушали ли они в жизни хотя бы эти ветхозаветные заповеди, поскольку евангельских названо не было. Выяснилось, что обе сделали по нескольку абортов, а значит, убивали собственных детей. В ответ послышалось возмущение: «А куда их было рожать-то? Денег не хватало, квартира махонькая, муж выпивал!..» Сестра стала терпеливо объяснять дальше, что внутриутробный ребёнок, несмотря на неполную развитость телесных форм, — это уже человек, наделённый бессмертной душой, и если бы мать дала ему родиться, то никогда бы уже не отказалась от своего дитя точно так же, как никогда бы не позволила убить (и даже обижать) своих уже рождённых детей. Чем же тогда хуже своих братьев и сестёр тот убитый, или в чём он виноват перед своей мамой, что она предала его на смерть? Затем было рассказано, как врач, исполняющий в этом случае роль палача, расчленяет, точнее, разрывает на части тело младенца, что ребёнок испытывает настоящую боль и льётся настоящая кровь, потому что работает в нём настоящее сердце… Рассказать о грехе так, чтобы грешник сокрушился, глубоко пожалел о содеянном и раскаялся, может далеко не каждый. Такая способность — это Божий дар, который даётся за глубокое покаяние в собственных грехах, при искренней борьбе со страстями, за непрестанное самоукорение и молитву, при сострадании к ближним и при необходимости вести подобные беседы с людьми. После услышанного первая женщина прослезилась, сказав: «Если это всё так, то как же я виновата перед собственными детьми! Ах, если бы я знала это всё раньше! Никогда бы такого не сделала. Если бы родила, то всё равно ведь вырастила бы. А сейчас бы уже радовалась, глядя на них. Теперь завидую большим семьям. Ах, бедные мои детки. Что я наделала, окаянная!» Реакция второй была иной: «Я же не видела их, поэтому и убиваться тут не из-за чего. Вот если бы родить да увидеть, да покормить грудью, тогда бы, действительно, стало жалко. Больше жалеешь тогда, когда уже привыкнешь к ребёнку». Первая вдруг спросила: «А за грехи наказывает Бог?» Сестра ответила, что грех — это жало смерти, и убивает он и тело, и душу: тело поражается болезнями и смертью, а душа и здесь, на земле, мучается от собственных страстей, и после смерти тела окажется в аду, где страдания в тысячу раз сильнее и будут продолжаться вечно. Вторая женщина резко парировала: «Что мне “там”? Я сейчас страдаю и не хочу умирать! А может, Бог вылечит меня?» Сестра кротко ответила, что чудеса исцелений теперь случаются крайне редко и не надо обманывать себя пустыми надеждами, но вот душу можно успеть исцелить покаянием, то есть признанием, раскаянием и исповеданием своих грехов, тем самым подготовиться к Суду Божиему и избежать вечных адских мук. Первая с горечью сказала: «Так я и грехов-то своих не знаю, и на исповеди никогда не была, а сейчас уже и пойти в храм не смогу. Наверное, уже всё бесполезно». Вторая резко добавила: «Вот ещё, буду я ворошить прошлое! Что было, то было! Я уже всё позабыла! Тем более кому-то рассказывать о себе — не хочу!» Сестра, с надеждой и состраданием, продолжая убеждать обеих, сказала, что может помочь приготовиться к исповеди и батюшку пригласит прямо в палату, лишь бы было желание. Первая женщина опять прослезилась и выразила свою готовность трудиться из последних сил, а вторая категорически отказалась. Состояние здоровья больных быстро ухудшалось. Обеим ставили морфий. Вторая, после укола, становилась активнее, давала какие-то указания навещавшим её родственникам, интересовалась делами на огороде, ремонтом квартиры, расспрашивала о соседях, потом засыпала. Через некоторое время, проснувшись от боли, начинала стонать и роптать на медсестру, что так долго не идёт ставить укол. Первая женщина, в промежутке между уколами, находила в себе силы заниматься с сестрой милосердия подготовкой к исповеди, открывая всё больше и больше своих грехов, всё больше и больше ужасаясь оттого, что неправильно провела жизнь. После трёх дней общения она спросила: «Неужели Бог может меня простить? Ведь столько грехов!» Теперь сестра рассказывала о рождении Господа Иисуса Христа от Пречистой Девы Марии, о Его добровольной искупительной Жертве, крестной смерти, схождении в ад и славном Воскресении, о прощении грехов всем кающимся и верующим в Иисуса Христа — Сына Божиего, взявшего грехи всех людей на Себя и омывшего их Своею Честною Кровью. Постепенно в душе женщины рождалась надежда. Как только действие укола ослабевало и вновь усиливалась боль, она начинала укорять себя в ранее совершённых грехах, искренне сокрушаясь о содеянном, и повторяла одну единственную молитву, которая ей легко запомнилась: «Что заслужила, то и получаю. Только прости мне, Господи, мои беззакония». Эти простые слова точно выражали её новое внутреннее состояние. На пятый день после начала разговоров о вере пришёл священник. Действие очередного укола уже заканчивалось, поэтому первая женщина, превозмогая самоукорением боль, улыбнулась и поздоровалась, а вторая стонала, отвернувшись к стенке, то ли не желая, то ли не имея сил приветствовать нового гостя. Батюшка принял исповедь, соборовал и причастил новую христианку. Сестра милосердия, помогавшая при совершении Таинств, тихо плакала, точнее, из глаз её спокойно текли слёзы от переполнявшей сердце благодарности Богу за такую Его великую милость к нам — кающимся грешникам. Во время соборования заходила медсестра и поставила укол второй больной, а первой, чтобы не отвлекать (да и вела она себя спокойно), делать укол не стала. Попрощавшись с батюшкой и искренне поблагодарив его за оказанное внимание, христианка вскоре уснула без всякого обезболивающего и проспала до самого вечера. Приняв чуточку пищи и немного попив, опять уснула до утра шестого дня (если считать от начала занятий). Шестой день провела без уколов, боль была терпимой и преодолевалась самоукорением и той самой простенькой молитвой, непрестанно повторяемой. По временам снова одолевал сон, есть ничего не хотелось. Наутро седьмого дня душа тихо и спокойно отошла ко Господу. Стоит отметить, что когда священник выходил из палаты, то вторая больная сиплым голосом, похожим на лай, спросила: «А вы сами-то Бога видели?» На что батюшка спокойно ответил: «Бога никто никогда не видел. Для этого и дана человеку вера». Попрощавшись со всеми, удалился. Весь пятый и шестой день вторая больная продолжала стонать от нестерпимой боли и требовать уколы. Умерла она также утром седьмого дня.

Вернись, сынок
8:21

Вернись, сынок

Вы когда-нибудь видели, как старый человек бежит? Не торопится. Не спешит. Именно бежит — задыхаясь, спотыкаясь, не останавливаясь. Это странное зрелище. Почти невозможное. Старики не бегают. У них болят ноги, кружится голова, не хватает дыхания. Они ходят медленно, опираясь на посох, останавливаясь на каждом подъёме. Но однажды один старик побежал. Ему было за девяносто. Он еле ходил. Ученики носили его в церковь на руках. И всё равно — побежал. В горы. За разбойником. За своим потерянным учеником. Это история апостола Иоанна Богослова. И она — об одной из самых странных и пронзительных вещей, которые только существуют на свете. О любви, которая не сдаётся. ________________________________________ Эфес. Конец первого века. Апостол Иоанн — последний из двенадцати. Все остальные уже приняли мученическую смерть. Он один дожил до глубокой старости — тот самый, которого Христос особенно любил, который стоял у Креста, который взял к себе в дом Богородицу. Теперь он немощен. Ученики буквально носят его на руках в храм. Когда он уже не может говорить долгих проповедей, он повторяет одно и то же короткое наставление — снова и снова, каждый раз одними и теми же словами: — Дети, любите друг друга. Однажды ученики не выдержали: — Авва, почему ты всегда говоришь одно и то же? Старец ответил просто: — Потому что это самая необходимая заповедь. Если исполнить только её одну — этого достаточно. Вот каким он был. Вот о чём думал в последние годы жизни. И именно этот человек однажды узнал кое-что, от чего сердце его сжалось. ________________________________________ К нему пришёл епископ и рассказал об одном юноше. Иоанн сам когда-то передал его на попечение этого епископа — молодого, способного, с горящими глазами. Просил заботиться о нём, наставлять, беречь. И уехал. А юноша — сорвался. Как это случилось — никто точно не знает. Может быть, плохие компании. Может быть, слабость в момент искушения. Может быть, отчаяние после какого-то падения, из которого он не нашёл выхода. Бывает так: человек согрешил, устыдился, побоялся прийти с покаянием — и пошёл дальше вниз. Один грех потянул другой. Потом третий. В конце концов юноша ушёл в горы. Стал разбойником. Потом — атаманом шайки. Епископ говорил об этом с болью и смущением. Он чувствовал свою вину. Он не уследил. Не удержал. Апостол слушал молча. А потом встал. ________________________________________ — Где он? Епископ растерялся: — В горах. Там его шайка. Туда опасно идти, апостол. Там разбойники. Там... — Где он? Старец не спорил. Он просто повторил вопрос. Тихо и твёрдо. В тот же день он велел оседлать коня. Прямо из церкви, как был — в своей простой одежде, без охраны, без оружия — отправился в горы. Ученики пытались остановить его. Куда? Зачем? Это безумие. Там разбойники. Тебя убьют. Он не слушал. ________________________________________ На подступах к горе его схватили разбойничьи дозорные. Старик не сопротивлялся. Не просил отпустить. Только сказал: — Отведите меня к вашему старейшине. Я пришёл повидаться с ним. Те переглянулись. Странный старик. Без оружия. Без денег. Сам просится к главарю. Ладно — отвели. Главарь стоял вооружённый, готовый ко всему. Но когда увидел идущего к нему Иоанна — что-то произошло внутри. Что-то такое, от чего стало невыносимо. Он повернулся и побежал. ________________________________________ И тогда побежал старик. Девяностолетний апостол, которого носили на руках, бросился следом. Задыхаясь. Спотыкаясь на горных камнях. Не останавливаясь. И кричал: — Сынок! Зачем ты бежишь от меня? Я старый и безоружный! Остановись, не бойся! Есть у тебя надежда на спасение! Я сам отвечу за тебя перед Христом! Я возьму твои грехи на себя — только подожди меня, только не уходи! Разбойник слышал эти слова. И что-то в нём — сломалось. Не страх. Не расчёт. Что-то другое. То, что бывает, когда человек вдруг понимает, что его всё ещё любят. Что за ним бегут. Что о нём плачут. Что он не потерян окончательно — даже сейчас, даже после всего. Он остановился. Бросил оружие. Обернулся. И упал к ногам старика — дрожа всем телом и горько плача. Правую руку прятал за спину — она была в крови. ________________________________________ Иоанн обнял его. Не отчитывал. Не перечислял грехи. Не говорил: ты видишь, что натворил? Просто обнял — как отец, который нашёл потерявшегося сына. Они вместе спустились с горы. Апостол сам привёл его в церковь. Сам разделил с ним труды покаяния. Не оставлял рядом, пока тот полностью не примирился с Богом и с общиной. Не успокоился, пока не довёл до конца. ________________________________________ Потом об этой истории рассказывали как о примере для всех. Климент Александрийский, записавший её, добавил простые слова: пусть никто из нас, впав во многие грехи, не отчаивается в своём спасении. Потому что Господь хочет всех нас спасти. Но мне кажется, в этой истории есть ещё кое-что — помимо темы покаяния. Есть образ любви, которая не считается с возрастом и расстоянием. Которая не говорит: ну что ж, сам виноват. Которая не ждёт, пока грешник сам придёт с повинной. Которая встаёт, садится на коня и едет в горы. Которая бежит вслед за убегающим и кричит ему в спину: я здесь! Я не отступлюсь! Ты не потерян! Апостол, который учил только одному — любите друг друга — показал это не словами. Он показал это ногами. На горной тропе. Задыхаясь от бега. ________________________________________ Источник: Житие апостола и евангелиста Иоанна Богослова (по Клименту Александрийскому) Ссылка: https://azbyka.ru/days/sv-ioann-bogoslov

Показано 1-9 из 13 рассказов (страница 1 из 2)